Спускаясь в тот вечер в подземку в обществе Нахума Юда, я вспомнил, как мы с О’Рурком по ночам делали вылазки в город. Именно к Ист-Сайду меня всегда влекло, когда накатывала неотвратимая волна ностальгии. Оказаться в Ист-Сайде было то же, что в отчий дом вернуться. Все здесь представало непостижимо родным, узнаваемым. Впору было подумать, что в предыдущей жизни я был аборигеном гетто. Больше всего поражало, как все в этих местах множилось, почковалось, разрасталось вширь. Набухало и давало побеги, победоносно пробиваясь к свету. Распускалось диковинными цветами, мерцая и поблескивая, как на сумрачных полотнах Рембрандта. Все, даже абсолютные мелочи, сияло и переливалось, становясь источником радостного изумления. Здесь был мир моего детства, причудливый и неповторимый, в котором самые обыденные вещи обретали сакральный смысл. Вокруг все бурно модернизировалось, а выброшенные за ненадобностью атрибуты прошлого становились для нищенствующих изгоев естественной средой обитания. В моих глазах они были воплощением канувшего в Лету жизненного уклада, при котором хлеб был еще хорошо пропеченным и вкусным; его можно было есть без масла и джема. При котором нездешний свет разливали по комнатам керосиновые лампы. При котором постели радовали просторностью и теплом, а старая мебель – комфортом. Меня всегда изумляли безупречная чистота и порядок, царившие под крышами этих обветшалых, будто на глазах крошившихся домишек. Нет ничего элегантнее, нежели отмеченное безукоризненной чистотой и гармонией убранство дома людей, пребывающих на пороге нищеты. Разыскивая пропавших подростков – служащих нашей компании, я попадал в сотни таких домов. И многое, что мы там заставали, казалось ожившей иллюстрацией к книгам Ветхого Завета. Вторгаясь из ночного мрака в поисках какого-нибудь малолетнего правонарушителя или мелкого воришки, мы уходили оттуда с чувством, будто преломили хлеб с сынами Израиля. Как правило, у родителей не было ни малейшего представления о том, в какой мир попадали их дети, становясь нашими посыльными. Почти никому из них не доводилось и ногой ступать на порог регионального отделения. Перебираясь из одного гетто в другое, они даже краем глаза не замечали, какие странные, иррациональные, сверкающие миры пульсируют за их пределами. Порой меня подмывало взять одного из таких родителей под руку и провести под ярко освещенные своды Нью-Йоркской биржи, дабы он мог узреть, как его отпрыск курсирует взад и вперед со скоростью пожарной машины, а вокруг бушует подлинный шабаш с участием сотен обезумевших маклеров, – шабаш, оборачивающийся азартной и доходной игрой, подчас приносящей его сыну семьдесят пять долларов в неделю. Некоторые из таких мальчиков на побегушках застревали в подобном амплуа до тридцати, а то и до сорока лет, даже становясь обладателями особняков, ферм, доходных домов, увесистых пачек акций с золотым обрезом. Банковские счета многих из них переваливали десятитысячный рубеж. И при всем том они оставались мальчиками на побегушках – оставались до гробовой доски… В какой нелепый, бестолковый, ни с чем не сообразный мир с головой окунается иммигрант! Да и у меня от него голова частенько шла кругом. Разве мне, имеющему за плечами все преимущества человека, родившегося и прожившего в США двадцать семь лет, не пришлось начинать свой путь к минимальному благосостоянию с самой нижней ступеньки? И разве не стоили мне немыслимых усилий те шестнадцать-семнадцать долларов, что я зарабатываю в неделю? А очень скоро тернистая писательская стезя лишит меня и этой малости, и тогда я стану беднее самого неимущего из этих безденежных иммигрантов. Мне придется, пугливо озираясь, просить по ночам подаяния чуть ли не на пороге собственного дома. Останавливаться возле окон роскошных ресторанов, с завистью глядя, как едят и пьют внутри хорошо одетые люди. Благодарить мальчишек-газетчиков за брошенный пяти– или десятицентовик, на который я смогу купить чашку кофе с рогаликом.
Да, о таком повороте событий я задумывался задолго до того, как он произошел в действительности. Быть может, я и любил наше новое гнездышко такой нежной и трепетной любовью оттого, что отчетливо сознавал его недолговечность. Наше «японское» гнездышко, как я его нарек. Ибо оно было просторно, чисто, с удобным низким диваном посредине, с прекрасным освещением, ибо не было в нем ни одного лишнего предмета мебели, бархатные драпировки мягко переливались, а паркет сверкал, будто его изо дня в день надраивала команда полотеров… Сами того не сознавая, мы словно принимали участие в отправлении некоего таинственного ритуала. К этому побуждало нас место, где мы обитали. Созданное для утех богача, оно стало прибежищем двоих, чьим единственным богатством был их внутренний мир. Не потому ли каждая книга, что появлялась на здешних полках, добывалась ценою упорных усилий, читалась с неослабевающим интересом и вносила в наше существование драгоценное разнообразие? Даже потрепанная Библия с выпадающими листами могла похвастать своей особой историей…
Однажды, ощутив потребность перелистать Библию, я отрядил Мону на поиски, причем строго наказав не тратиться на покупку.
– Пусть тебе кто-нибудь подарит. Загляни в ближайший филиал Армии спасения или в одну из религиозных миссий.
В точности последовав моим указаниям, она, однако, везде получила от ворот поворот. (Чертовски странно, подумал я про себя.) И все-таки мое желание не осталось втуне: как-то в субботу после полудня на пороге у нас появляется кто бы вы думали? Безумный Джордж! Сидит себе и ждет, пока я вернусь с работы. А Мона потчует его чаем с печеньем. Вид у меня был такой, будто я столкнулся с привидением.
Само собой разумеется, Моне и в голову не могло прийти, что перед нею – тот самый Безумный Джордж, кто так часто вторгался в мои детские сны. Она видела перед собой всего-навсего человека, вещавшего Слово Божие, стоя на подножке своей конной повозки. Уличные мальчишки всласть резвились, норовя запустить всякой дрянью ему в лицо, а он, с длиннющим кнутом в руке, ничтоже сумняшеся одарял их благословением, повторяя:
– Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне…[8] Блаженны кроткие и нищие духом…[9]
– Помнишь меня, Джордж? – спросил я. – Ты привозил нам дрова и уголь. Я жил на Дриггс-авеню, в Четырнадцатом округе.
– Я помню всех детей Божиих, – ответствовал Джордж. – До третьего и четвертого колена. Да благословит тебя Бог, сын мой, да пребудет с тобою во веки веков Дух Святой. – И, не давая мне рта раскрыть, принялся вещать, как встарь: – Я свидетельствую Сам о Себе, и пославший Меня Отец Сам засвидетельствовал обо Мне…[10] Аминь! Аллилуйя! Слава Господу!
Я поднялся и крепко обнял Джорджа. Теперь он сделался стариком, дряхлым, безобидным, немощным стариком, последним, кого я ожидал увидеть под моей крышей; он, неизменно ужасавший нас, малолеток, своим длиннющим кнутом, пугавший грозными словесами об адских муках, серных озерах и вечном проклятии. Он, яростно стегавший свою лошадь, когда она скользила по обледеневшей мостовой, вздымая к небу сжатый кулак и призывая кару Божию на нас, уличных несмышленышей. Господи, ну и доставалось же ему от нас в те давние дни!
– Безумный Джордж! Безумный Джордж! – вопили мы до посинения. А затем принимались бомбардировать его снежками, плотными, спрессованными комками льда и снега, подчас попадая промеж глаз и заставляя корчиться от боли.
Пока он с проворством демона гонялся за кем-нибудь из нас, другие норовили стянуть с его повозки что-нибудь из овощей и фруктов или сбросить в канаву мешок с картофелем.
Когда Безумный Джордж обезумел, оставалось тайной. Казалось, с самого рождения он, взгромоздившись на подножку своего возка, начал проповедовать Слово Божие. Несгибаемый, как пророки давно минувшего, и весь изрытый язвами, как иные из пророков библейских.
Последний раз я видел Джорджа Дентона двадцать лет назад. И вот опять, собственной персоной, вещает он об Иисусе и Свете Небесном.