И получил от ворот поворот. Он даже не снизошел до объяснений: нет, мол, и все. Без вариантов. И никаких вопросов. Я знал, что увещевать бесполезно, но все-таки попытался – просто чтобы подразнить. Ну ладно, черт тебя побери, обойдусь я без этой десятки, но какое он имеет право мне отказывать? Хотя бы в память о прошлом он обязан меня ссудить! Отто выслушал меня, поигрывая цепочкой. Вылощенный и невозмутимый, что твой маринованный огурчик. Без малейшего замешательства. Без тени сочувствия.
– Господи, ну и скряга же ты! – заключил я.
Он холодно улыбнулся.
– У меня правило: никаких поблажек и одолжений. Ни себе, ни другим, – спокойно ответил он.
Весь такой расфуфыренный, точно блоха на меху. Будто и на свет появился менеджером по продажам, если только не еще более важной персоной. Видать, ему и в голову не приходило, что всего несколько лет назад он пытался торговать яблоками на Пятой авеню. (Во времена Депрессии «минервы» даже миллионерам не по карману.)
– Ладно, забудем об этом, – сказал я. – В общем-то, я при деньгах. Я тебя просто испытывал. – Вытащил банкноты и помахал ими у него перед носом…
Он удивился, потом нахмурился. Прежде чем он успел вымолвить слово, я добавил, вынимая две белые монетки:
– Сказать правду, я зашел сюда, чтобы действительно попросить тебя об одолжении. Не подбросишь мне три цента на проезд в подземке? Отдам в следующий раз, когда буду в этих краях.
Его лицо враз просветлело. Казалось, я слышу вздох облегчения, который он втихаря испустил.
– Ну конечно, – отозвался он. И с торжественным видом выудил из кармана три цента.
– Очень любезно с твоей стороны, – сказал я и горячо, словно действительно был ему благодарен, пожал ему руку.
– Не стоит благодарности, – без тени юмора ответил он, – можешь не возвращать.
– В самом деле? – спросил я.
Только тут до него начало доходить.
– Что до мелочи, – с кислой миной сказал он, – можешь брать в долг у меня всякий раз, как понадобится. Но не десять же баксов. Деньги, они ведь не на дереве растут. Чтобы продать машину, приходится попотеть. К тому же я вот уже два месяца ни одной не продал.
– Да, тяжело тебе, правда? Знаешь, мне тебя почти жаль. Ну ладно, привет семье!
Он проводил меня до дверей, как клиента.
– Заглядывай как-нибудь, – сказал он на прощанье.
– В следующий раз, как приду за машиной – нет, за шасси.
Он безрадостно улыбнулся в ответ. По дороге к подземке я на все лады костерил его. Ну что за убогий, прижимистый сукин сын! Подумать только: ведь это – ближайший друг моего детства! Просто не верилось. Странно, подумал я: вот он и стал точной копией своего старика, которого всегда презирал. «Убожество, скряга, тупоголовый старый голландец!» – вот далеко не лестные прозвища, которыми он его награждал.
Ладно, такого друга я с удовольствием из своего списка вычеркну. Что тут же на месте и сделал, как оказалось потом, столь основательно, что много лет спустя, встретив его на Пятой авеню, никак не смог вспомнить, где этого человека видел. Я принял его за детектива, никак не меньше! Помню, как он тупо повторял:
– Как! Ты не помнишь меня?
– Нет, не помню. Кто вы? – Бедолага, ему таки пришлось назвать свое имя, прежде чем я уразумел, кто есть кто.
А ведь Отто Кунст и в самом деле был моим закадычным другом в пору, когда мы оба жили на улице, которую я не могу назвать иначе, нежели «улицей ранних скорбей». Странно, но после того, как я уехал из Америки, мне приходили на память лишь те мальчишки, с которыми я общался меньше других. Например, ребята, что жили в старом фермерском доме в начале улицы. Это был единственный во всей нашей обширной округе дом, который повидал совершенно другую эпоху – те стародавние дни, когда улица была еще деревенской улочкой, получившей свое название по имени Ван Вурхиса – голландского поселенца. В этом разваливающемся, обшарпанном обиталище жили три семьи: Фосслеры, все как на подбор дебилы и жлобы, торговавшие углем, лесом, льдом и навозом; Ласки – отец-аптекарь, два брата-боксера и взрослая дочь – тот еще кусок мяса, а также Ньютоны – мать и сын. С последним я разговаривал редко, но питал к нему исключительное почтение. У Эда Фосслера, парня приблизительно одного со мной возраста, здорового как бык и чуть чокнутого, была заячья губа, и он страшно заикался. Мы с ним никогда подолгу не разговаривали, но если и не были закадычными друзьями, то считались все же приятелями. Эд трудился с раннего утра до поздней ночи, работа у него была тяжелая, и уже из-за одного этого он выглядел старше нас всех остальных, ничего не делавших и лишь гонявших после школы собак. Тогда, в детстве, я видел в нем только орудие труда из плоти и крови: стоило предложить ему несколько центов, и он выполнял за нас любую неприятную работу, до которой мы не снисходили. Мы, конечно, порядком его за это доставали. Любопытно, что, перебравшись в Европу, я чаще всего вспоминал не кого-нибудь, а именно этого странного дурачка – Эда Фосслера. И всегда тепло. Наверное, к этому времени я уже понял, сколь ничтожно мал круг смертных, о которых можно сказать: «На этого парня можно положиться». Время от времени я посылал Эду почтовые открытки, но, конечно, ответа не получал. Может, он и умер к тому времени.
В какой-то степени Эд Фосслер пользовался покровительством со стороны своих троюродных братьев Ласки. Особенно со стороны Эдди Ласки, подростка чуть старше нас и вообще типа зловредного. Эдди изо всех сил старался подражать своему брату Тому, парнишке во всех отношениях приятному и как раз в то время становившемуся довольно заметной фигурой на боксерском поприще. Этот красавчик Том, лет примерно двадцати двух или трех, был хорошо воспитан и всегда прилично одет, обычно вел себя тихо. Он носил длинные, уложенные на манер Терри Макговерна волосы. Никому бы и в голову не пришло, что он боксер, не болтай столько о нем братишка Эдди. Время от времени мы имели удовольствие наблюдать, как они боксировали на заднем дворе, как раз там, где высилась куча навоза.
Совсем иным был Эдди Ласки – вот с кем держать дистанцию было по-настоящему трудно. Стоило ему заметить, что ты идешь в его сторону, как он сразу же вставал у тебя на пути, перегораживал его, широко и злобно скалил большие желтые зубы и, притворяясь, будто протягивает руку для рукопожатия, делал несколько выпадов, молниеносно нанося сокрушительный удар по ребрам или в нижнюю челюсть – последнее он игриво называл «пырком в зубы». И еще этот великовозрастный олух любил попрактиковаться в клинче, высвободиться из которого всегда было сущей пыткой. Мы все сходились на том, что героем ринга ему не бывать. «Когда-нибудь нарвется!» – таков был наш единогласный вердикт.
Полной аномалией среди Ласки и Фосслеров выглядел Джимми Ньютон, находившийся с теми и другими в какой-то очень отдаленной родственной связи. Я не встречал еще человека более молчаливого, скромного, искреннего и прямодушного. Где работает Джимми, никто не знал. Мы видели его редко и еще реже с ним разговаривали. Но он был из тех, кому стоило сказать вам: «Доброе утро!» – и вы сразу чувствовали себя лучше. В устах Джимми «доброе утро» было своего рода благословением. Что в нем заинтриговывало, так это его постоянный рассеянно-меланхолический вид. Казалось, он испытал тяжелую трагедию – из разряда тех, о которых не принято во всеуслышание говорить. Мы подозревали, что печаль на его лице как-то соотносилась с его матерью, которой никто из нас ни разу не видел. Может, она была калекой? Или сумасшедшей? Или устрашающе безобразной? Ничего не знали мы и об отце Джимми: бросил он их или умер?
Нам, здоровым беззаботным мальчишкам, жизнь семьи Ласки казалась страшно таинственной. Каждое утро ровно в семь тридцать старик Ласки, слепой, покидал дом со своей собакой, простукивая дорогу своей увесистой тростью. От одного его вида уже делалось не по себе. Но и сам дом, в котором они жили, производил зловещее впечатление. Некоторые окна в нем вообще никогда не открывались, а шторы на них были всегда опущены. В другом окне обычно сидела Молли, дочь Ласки, с жестяной банкой пива на подоконнике. Сидела, как актриса, играющая роль в спектакле, после торжественного поднятия занавеса. Не имея абсолютно никаких дел и, более того, делать ничего не желая, она просто день-деньской сидела и собирала сплетни. Молли знала подноготную всего, что происходило в округе. Время от времени ее фигура округлялась, словно у нее должен был появиться ребенок, но никто не рождался и не умирал. Просто Молли менялась в унисон со сменой времен года. Ленивая неряха, она все равно нам нравилась. Молли лень было дойти даже до бакалеи на углу. И случалось, она бросала нам четвертак или полдоллара – окно располагалось как раз на уровне улицы, – предлагая оставить себе сдачу. Иногда она успевала забыть, за чем нас посылала, и, отказываясь от покупки, предлагала забрать ее себе.