«Alles Vergängliche ist nur ein Gleichnis»[132].
Как ни старался, я не мог дочитать главу, не поддавшись искушению заглянуть в следующие. Названия этих глав поразили меня. Они звучали завораживающе. Более подходили для grimoire[133], нежели для философии истории. «Мир магии», «Изображение нагого тела и портрет», «О форме души», «Физиогномика и систематика», «Исторические псевдоморфозы»… А последняя глава, могла ли она называться иначе, чем «ДЕНЬГИ»? Разве кто писал когда-нибудь о Деньгах таким колдовским языком? ДЕНЬГАХ, этой тайне современности.
От первой главы, «О смысле чисел», до последней, «Деньги», – тысяча страниц большого формата, напечатанных убористым шрифтом, которые были написаны всего за три года. Бомба, взрыва которой не услышали, потому что прежде взорвалась другая бомба (Первая мировая война).
А какие примечания! Конечно, немцы обожают примечания. Разве не в это же примерно время Отто Ранк, один из двенадцати учеников Фрейда, трудился над восхитительными примечаниями к своим исследованиям, посвященным тайне инцеста, Дон Жуану, искусству и художнику? В любом случае путешествие от примечаний до указателя в конце книги – как путешествие из Мекки в Лхасу, пешком. Или из Дельф в Тимбукту и обратно. Кроме того, кто, кроме Шпенглера, свел вместе такие фигуры, как Пифагор, Магомет и Кромвель? Кто, кроме этого человека, искал соответствий в буддизме, стоицизме и социализме? Кто осмелился говорить о славном Возрождении как о «contretemps»?[134]
Идя по улицам – голова кружится от всех этих ослепительных ссылок и сносок, – я задумываюсь о схожих периодах, периодах моего давнего, как теперь кажется, прошлого, когда книги полностью занимали мои мысли. Один из таких периодов вспоминается мне особенно живо. Это было время, когда я только что узнал Макси Шнадига. Я вижу его, оформляющего витрину галантерейной лавчонки неподалеку от Костюшко-стрит, где он жил. Здравствуй, Достоевский! Ура! Туда и обратно сквозь зимний снег – с Достоевским, Пушкиным, Толстым, Андреевым, Чеховым, Арцыбашевым… И Обломовым! Для меня это как начало нового летосчисления. Новые друзья, новые перспективы, новые скорби. Один из новых друзей оказывается не больше и не меньше как двоюродным братом Макси. Он намного старше нас, и он – врач из Новгорода. То есть он русский еврей, но все равно русский. И поскольку ему осточертела семейная жизнь, он предлагает организовать научный кружок из нас троих, чтобы коротать вечера. И что же мы станем изучать? Социологию по Лестеру Ф. Уорду. Но Лестер Ф. Уорд лишь трамплин для нашего доброго доктора. Он буквально одним прыжком перескакивает к тем вещам, которые представляют недостающее звено в наших ничтожных знаниях, – к маши, символам, гербологии, кристаллографии, пророчествам Ветхого Завета, Карлу Марксу, технике революции и так далее. На столе неизменно кипящий самовар, вкусные бутерброды, копченая селедка, икра, прекрасный чай. Болтает конечностями подвешенный к люстре скелет. Брат Макси счастлив, что мы знакомы с русскими драматургами и романистами, замечательно, что мы читали Кропоткина и Бакунина, но знаем ли мы настоящих славянских философов и мыслителей? Звучит длинный перечень имен, совершенно нам незнакомых. Нам дается понять, что во всей Европе не было мыслителей более дерзких, нежели русские. По его словам, все они были визионерами и утопистами. Людьми, которые подвергали сомнению все на свете. Все до одного революционеры, даже те, кто был реакционен. Одни из них были Отцами Церкви, другие крестьянами, третьи преступниками или же настоящими святыми. Но все они стремились сформулировать идею нового мира, научить новому образу жизни. «Но если откроете „Британнику“, – помнится, говорил он, – вы не найдете там их имен. Даже упоминания о них нет». Эти русские, подчеркивал он, ратовали не за красивую культурную жизнь, но за «совершенную жизнь». Он пространно рассуждал о величии и богатстве русского языка, о его превосходстве даже над языком елизаветинской Англии. Он читал вам Пушкина по-русски, потом со вздохом отшвыривал книгу и восклицал: «Что толку читать? Мы же в Америке. Она все одно что детский сад». Американская жизнь наводила на него отчаянную тоску. Почти все его пациенты были евреи, но американские евреи, и у него с ними было мало общего. Для него Америка означала всеобщую апатию. Ему не хватало разговоров о революции. Говоря откровенно, ему не хватало ужаса погромов. Он чувствовал, что погибает в пустой могиле демократии. «Как-нибудь попросите меня рассказать о Федорове», – заметил он однажды. Но до Федорова мы не добрались. Мы увязли в социологии Лестера Ф. Уорда. Для Макси Шнадига это было слишком. Бедный Макси был уже отравлен вирусом Америки. Ему хотелось кататься на коньках, играть в ручной мяч, теннис, гольф. Так что несколько месяцев спустя наш кружок распался. С тех пор я не слышал имени Лестера Ф. Уорда. Не довелось мне больше читать и его великое произведение. Возможно, в качестве компенсации я взялся за Герберта Спенсера. Социологии в нем было еще больше! Потом я однажды наткнулся на его «Автобиографию» и проглотил ее в один присест. Вот где действительно чувствовался ум. Ум «хромающий», но отвечающий своему назначению. Одиноко бредущий в бесплодной пустыне. Ни намека на Россию, революцию, маркиза де Сада, любовь. Ни на что – одни проблемы. «Мозг правит, потому что душа отрекается от власти».
«Как только Жизнью овладевает усталость, – говорит Шпенглер, – как только человек оказывается на искусственной почве больших городов, которые суть замкнутые интеллектуальные миры, и ощущает потребность в удобной теории, объясняющей Жизнь, мораль превращается в проблему».
Отдельные изречения, фразы, иногда целые абзацы «Заката Европы» словно отпечатались в моем мозгу. Первое чтение этой книги оставило во мне глубокий след. В дальнейшем я читал и перечитывал ее, неоднократно выписывал поразившие меня куски. Вот некоторые из них, взятые наугад, врезавшиеся в память, как буквы алфавита…
«Увидеть в паутине мировых событий тысячелетие органической истории культуры как объективную реальность и индивидуума высшего порядка и понять условия, определившие его глубинную духовность, – вот цель последующего изложения».
«Только интуиция, которая способна проникать в метафизическое, может почувствовать в датах символы того, что происходило, и, таким образом, возвышения Случая до Судьбы. Тот же, кто является сам для себя Судьбой (как Наполеон), не нуждается в подобной интуиции, поскольку между ним как фактом и другими фактами существует гармония метафизического ритма, которая придает его решениям фантастическую уверенность».
«Взирать на мир не с высоты, как Эсхил, Платон, Данте и Гёте, а с точки зрения повседневных потребностей и назойливой действительности, – я обозначаю это как замену горизонта орла на горизонт лягушки».
«Классический дух, с его оракулами и предзнаменованиями, хочет только знать будущее, но западному человеку необходимо формировать его. Идея третьего царства – германская идея. От Иоахима де Флориса до Ницше и Ибсена… каждая великая личность связывала свою жизнь с вечным утром. Жизнь Александра была божественным пароксизмом, мечтой, вызвавшей из небытия гомеровские века. Жизнь Наполеона оказалась чудовищной западней, не для него самого, не для Франции, но для Будущего».
«С более высокой и отдаленной позиции очень мало значащим представляется то, что „истинным“ мыслителям удалось сформулировать внутри границ соответствующих школ, потому что здесь, как в любом великом искусстве, основными элементами являются школы, сообщества и устоявшиеся формы выражения. Бесконечно важней ответов вопросы – их выбор и внутренняя форма…»
«С Именем приходит новое миропонимание… Имя обнажает значение сознания, равно как и причину страха. Мир не просто существует, в нем ощущается тайна… Человек дает имена тому, что загадочно. Только для животного не существует загадок… С появлением имени был сделан шаг от ежедневной физики животного к метафизике человека. Это был величайший поворотный момент в истории человеческой души».