Этот язык всегда был ясен и понятен мне. Язык аргументов, который даже не язык здравого смысла, звучит как тарабарщина. Когда Бог водит рукою автора, тот уже не знает сам, что пишет. Якоб Бёме использовал собственный язык, прямо вложенный в его уста Создателем. Ученые понимают его по-своему, святые – по-своему. Поэт говорит только для поэта. Дух отвечает духу. Остальное – пустопорожняя болтовня.
Сотни голосов звучат одновременно. Я все еще на Невском проспекте, по-прежнему в руках у меня портфель. Подобным же образом я мог бы странствовать по Лимбу. Скорее всего, «там» я и нахожусь, где бы он ни был, и ничто не может вывести меня из состояния, в котором я пребываю. Да, я одержим. Но на сей раз одержим духом великого Маниту.
Я прошел rambla. Подхожу к Хеймаркет. Внезапно с афиши на меня бросается имя, полоснув по глазам, словно бритвой. Я только что миновал театр, который, мне казалось, уже давно снесли. Ничего не остается в сетчатке, только имя, ее имя, совершенно новое имя: МИМИ АГУЛЬЯ. Это важно, ее имя. Не то, что она итальянка, и не то, что пьеса – бессмертная трагедия. Просто ее имя: МИМИ АГУЛЬЯ. Хотя я упорно продолжаю идти вперед, кружу по улицам, хотя скольжу сквозь тучи, как ущербная луна, ее имя притягивает меня назад ровно в два пятнадцать пополудни.
Я спускаюсь из звездного царства и усаживаюсь в удобное кресло в третьем ряду партера. Сейчас я буду зрителем величайшего представления, равного которому, возможно, никогда не увижу. Его будут давать на языке, в котором я не понимаю ни слова.
Театр полон, зрители исключительно итальянцы. В зале царит благоговейное молчание; занавес наконец поднимается. Сцена погружена в полумрак. Целую минуту со сцены не доносится ни единого слова. Потом слышится голос – голос МИМИ АГУЛЬЯ.
Всего несколько мгновений назад в голове у меня кружился рой мыслей; теперь все стихло, огромный рой уселся на медовый сот в основании черепа. Ни звука в улье. Мои чувства, собравшиеся в бриллиантовую точку, сосредоточились на странном существе с голосом прорицательницы. Даже если бы она заговорила на знакомом мне языке, сомневаюсь, что я мог бы понять ее. Меня околдовал звук, необъятная гамма звуков ее речи. Ее горло – словно древняя лира. Немыслимо, немыслимо древняя. Звучащая голосом человека, еще не вкусившего от древа познания. Ее жесты и движения служат простым сопровождением голоса. Лицо, словно окаменевающее в паузах, выражает тончайшие оттенки бесконечной смены настроений. Когда она откидывает голову назад, вещая музыка, льющаяся из ее горла, плещется над ее лицом, как молния над кремнистой дорогой. Она с легкостью изображает чувства, коим мы можем лишь подражать во сне. Все первобытно, ослепительно, гибельно. Мгновение назад она сидела в кресле. Теперь это уже не кресло; оно превратилось в нечто живое. Куда бы она ни направлялась, к чему бы ни прикасалась, все становится иным. Вот она останавливается перед высоким зеркалом, будто для того, чтобы взглянуть на свое отражение. Но это иллюзия! Она стоит перед провалом в космос, нечеловеческим воплем отвечая на зевок Титана. Ее сердце, висящее в ледяной расщелине, вдруг начинает светиться ярче и ярче, пока все ее существо не заполыхало рубиновыми и сапфировыми языками пламени. Еще мгновенье – и ее монолитная голова становится нефритовой. Змей лицом к лицу с хаосом. Мрамор в ужасе растворяется в пустоте. Небытие…
Она расхаживает взад и вперед, взад и вперед, постепенно разгораясь фосфоресцирующим светом. Сам воздух как бы сгущается, набрякает ужасом. Ее фигура становится отчетливей, но еще видится словно сквозь слой теплого масла, сквозь дым жертвенного алтаря. С ее губ, искаженных мучительной гримасой, срываются, сдавленно, слова, заставляющие стонать мужчину, сидящего рядом со мной. Из лопнувшей у нее на темени вены медленно сочится кровь. Я оцепенел, не в силах издать ни звука, и в то же время дико кричу. Это уже не театр, это – кошмар. Стены смыкаются, изгибаясь и двоясь, как жуткий лабиринт. Мы ощущаем горячее и злобное дыхание Минотавра. В тот же миг раздается ее оглушительный, безумный, дьявольский смех, словно вдруг разлетелась вдребезги тысяча люстр. Ее уже невозможно узнать. Глазам предстает погибший человек: изломы рук и ног, грива спутанных волос, кроваво-алый рот; и это… это существо ощупью и пошатываясь невидяще идет к кулисам и неожиданно исчезает…
Зал в истерике. Мужчины, стиснув зубы, оседают в креслах. Женщины вопят, обессилев, или судорожно рвут на голове волосы. Зал похож на дно морское – обиталище демонов, старающихся, как обезумевшая горилла, сбросить с себя текучий каменно-тяжелый страх. Билетеры взмахивают руками, как марионетки, их голоса тонут в общем вопле, нарастающем, как приближающийся тайфун. И все это происходит в полной тьме: что-то случилось с освещением. Наконец из оркестровой ямы раздается музыка – взрыв медных, встреченный воплями яростного протеста. Музыка смолкает, словно сплющенная ударами молота. Медленно поднимается занавес, открывая все еще темную сцену. Внезапно из-за кулис появляется она, с тонкой зажженной свечой в руке, и кланяется, кланяется, кланяется. Она не произносит ни слова. Из лож, с балконов, из партера, даже из оркестровой ямы дождем на сцену сыплются цветы. Она стоит среди моря цветов, в руке – ярко пылающая свеча. Внезапно вспыхивают люстры, заливая зал светом. Толпа вопит: «МИМИ… МИМИ… МИМИ АГУЛЬЯ!» Не дожидаясь, пока крики стихнут, она задувает свечу и быстро уходит за кулисы…
Все так же с портфелем под мышкой я вновь бреду сквозь толпу, запрудившую rambla. Я чувствую себя так, словно спустился с Синая на парашюте. Вокруг мои братья, человечество, как любят выражаться, по-прежнему маршируют, подобно мне. Я едва сдерживаю желание начать пинать во все стороны, чтобы несчастные идиоты улетели прямо в рай. В этот «хронологически точный момент», когда я пенюсь, как шампанское, какой-то тип тянет меня за рукав и сует под нос непотребные открытки. Я продолжаю идти, как шел, словно в трансе, и прилипший ко мне тип на ходу тасует открытки и бормочет, задыхаясь: «Глянь, какие куколки, пальчики оближешь! Задешево отдам. Бери всю пачку – двадцать пять центов». Я внезапно останавливаюсь и принимаюсь смеяться так, что ему становится страшно, и смеюсь все громче и громче. Разжимаю пальцы, и карточки летят на землю, как огромные снежинки. Люди подбирают их, вокруг меня собирается толпа, обступает все тесней, любопытствуя, что заставляет меня так смеяться. Я замечаю в стороне фараона, который направляется ко мне. Резко развернувшись, кричу: «Вон он! Держи его!» Показав на магазинчик на углу, я мчусь вместе с толпой; как только меня начинают обгонять, резко останавливаюсь и быстро шагаю в противоположную сторону. Свернув за угол, припускаюсь бежать скачками, как кенгуру. Добегаю до какого-то бара и вхожу.
У стойки яростно спорят двое. Заказываю пиво и сажусь в стороне, стараясь не привлекать внимания.
– Говорю тебе, у него крыша поехала!
– У тебя бы тоже поехала, ежели б тебе яйца отхватили.
– Он оставит тебя в дураках.
– Черта с два!
– Послушай, кто создал этот мир? Все эти звезды, солнце, дождь? Ответь-ка!
– Сам ответь, коли такой ученый. Сам скажи, откуда взялся этот мир, радуги, писсуары и прочее паскудство.
– Хочешь знать, приятель? Ладно, скажу тебе: уж конечно не с сыроварни. И эволюция тут ни при чем.
– Да ну? Кто же тогда все это сотворил?
– Сам Всемогущий Иегова, Господь Бог, Родитель Пресвятой Девы Марии и Спаситель всех заблудших душ. Я тебе ответил как надо. Что скажешь?
– А то, что он все равно придурок.
– Ты поганый безбожник, вот что. Язычник.
– Ничуть не бывало. Я истинный ирландец. Больше того, масон… да, масон из масонов. Как Джордж Абрахам Вашингтон и маркиз Куинсбери…
– И Оливер Кромвель, и чертов Бонапарт. Знаю я ваше племя. Черный змей тебя породил, и это его черным ядом ты все вокруг отравляешь.
– Папа нам не указ. Заруби себе на носу!