– Хочешь – верь, хочешь – нет, Вэл, но это было. Когда он жил с навахо. Потому-то они так любили его…
– Ладно, дурочка, на сегодня хватит. Давай сменим тему. Если скажешь что-то еще в том же роде, я подумаю, что у тебя шарики за ролики зашли.
Тут я услышал такое, отчего прямо-таки подскочил на месте.
– Клод говорит, что видит тебя. Он знает все о тебе… постигает тебя внутренним взором. И не думай, что я ему рассказывала о тебе, этого не было! Хочешь услышать больше? – Она продолжала: – Тебя ждет потрясающая карьера: ты станешь всемирно известен. Как говорит Клод, сейчас ты слеп. Поражен духовной слепотой, а еще глух и нем…
– Клод так сказал? – Вся моя ирония улетучилась. – Хорошо, сообщи ему, что я увижусь с ним. Завтра вечером, пойдет? Но только не в этом вашем проклятом заведении!
Она была в восторге от моей полной капитуляции.
– Можешь положиться на меня, – ответила она, – я подыщу спокойное местечко, где никто вам не помешает.
Я, естественно, не мог удержаться от искушения выпытать, что еще Клод говорил обо мне.
– Узнаешь все завтра, – повторяла Мона. – Не хочу портить тебе удовольствие.
Заснул я с трудом. Клод являлся мне во сне, каждый раз в ином обличье. Хотя у него было тело подростка, говорил он голосом старца. На каком бы языке он ни обращался ко мне, я прекрасно понимал его. Я ничуть не удивился, как это ни было странно, когда сам заговорил по-венгерски. Не удивился и тому, что вдруг оказался верхом на лошади, которая была не оседлана, а сам я – босой. Часто наши беседы происходили в иных странах, в отдаленных уголках мира: Иудее, Нубийской пустыне, Туркестане, Патагонии, на Суматре. Мы перемещались каким-то нематериальным способом, всегда оказываясь там, где странствовали наши мысли, с естественной легкостью, но и не посредством усилия воли. Никогда я не видел столь приятных снов, кроме разве что определенных сексуальных. И не просто приятных, но в высшем смысле поучительных. Этот самый Клод, скорей, был моим alter ego, хотя временами поразительно напоминал Христа. Он принес мир моей душе. Указал путь. Больше того – даровал мне смысл жизни. Я наконец что-то представлял собой и не должен был никому это доказывать. Я был как бы узником мира и, однако ж, не жертвой. Я ощущал себя полностью обновленным, как человек, наконец-то освободившийся, изживший душевную смуту. Странно, мир оказался куда меньше, чем я предполагал. Более интимным, более понятным. Это был не тот мир, которому я противостоял; он был подобен спелому плоду, внутри которого я находился, который питал меня своими соками, был неистощим. Я ощущал свое единство с ним, единство со всем – и по-другому не могу это выразить.
Судьба распорядилась так, что мне не удалось встретиться с Клодом на следующий вечер. Когда завечерело, я был в Ньюарке или где-то еще и болтал с покупателем, который меня просто очаровал. Это был чернокожий, работавший грузчиком в порту, чтобы оплатить свою учебу на юридическом факультете. Уже несколько недель он сидел без работы и был не прочь послушать, как я расписываю достоинства энциклопедии. В тот момент, когда он приготовился украсить своей закорючкой нотную линию на бланке заказа, из двери высунулась его престарелая мать и упросила меня остаться обедать. Она извинилась, что помешала нам, и объяснила, что они собираются после обеда пойти на митинг и она должна напомнить сыну, чтобы он переоделся. Тот выронил ручку и скрылся в ванной комнате.
Пока я ждал его, мой взгляд упал на афишку. В ней оповещалось, что великий негритянский лидер У. Э. Беркхардт Дюбуа выступит с лекцией сегодня вечером в городской ратуше. Я едва дождался, пока вернется мой новый знакомец. Я возбужденно расхаживал по комнате. Ведь я знаю этого Дюбуа. Давным-давно, когда я обожал ходить на всяческие лекции, мне довелось слышать Дюбуа, говорившего о великом наследии негритянской расы. Это происходило в каком-то зальчике в Нижнем Ист-Сайде; аудитория, как ни странно, состояла в основном из евреев. Этот человек врезался мне в память. У него было приятное, истинно арийское лицо и внушительная фигура; тогда, если не ошибаюсь, он носил эспаньолку. Позже я узнал, что он родился в Новой Англии; его предки были с примесью французской, голландской и прочих кровей. Больше всего мне запомнилась его безупречная дикция и огромная эрудиция. Он говорил напористо, прямо, и эта его манера сразу покорила меня. Выдающаяся личность, это я понял с первого взгляда. К тому же не будь его, думал я, кто бы и когда опубликовал мою первую статью?
За обеденным столом я познакомился с другими членами семейства. Сестра, молодая женщина лет двадцати пяти, была на удивление хороша. Она тоже собиралась идти на лекцию. Это решило дело – Клод мог подождать. Когда я сообщил им, что однажды слышал Дюбуа и восхищаюсь им, они уговорили меня пойти с ними в качестве их гостя. Тут молодой человек вспомнил, что так и не подписал бумагу; он попросил позволить ему сделать это, прежде чем снова забудет. Я почувствовал себя неловко, словно надул его.
– Подумайте сперва хорошенько, – сказал я. – Если действительно хотите иметь эти книги, можно заказать их позже по почте.
– Нет-нет! – тут же вскричали мать и сестра. – Он подпишет сейчас, не то он никогда этого не сделает. Вы же знаете, что мы за народ.
Тут сестра поинтересовалась, о чем, собственно, идет речь. Пришлось объяснить ей в двух словах, каким бизнесом я занимаюсь.
– Звучит заманчиво, – сказала она. – Оставьте мне несколько бланков, думаю, я смогу обеспечить вам парочку лишних заказов.
Мы быстро покончили с обедом и набились в машину. Недурную, как мне показалось. По дороге мне рассказали о деятельности Дюбуа с тех пор, как я последний раз слушал его. Он откликнулся на предложение преподавать на Юге – месте, неподходящем для него, с его темпераментом и воспитанием. В его речах, по их мнению, появилось больше горечи и язвительности. В порыве откровения я сказал, что он напоминает мне – сам не могу сказать почему – Рабиндраната Тагора, которого я тоже слышал когда-то давно. Может быть, дело в том, что ни тот ни другой не колебался, когда нужно было сказать правду.
Когда мы подъезжали к ратуше, я подпевал долгой рапсодии о другом чернокожем, моем бывшем кумире, Хьюберте Гаррисоне. Я рассказывал им обо всем, что почерпнул, слушая его речи в Медисон-сквер-гарден, которые он произносил, взгромоздясь на ящик из-под мыла, в те дни, когда любой мог свободно выступить перед народом и говорить обо всем на свете. В те времена не было человека, сказал я искренне, кто бы сравнился с Хьюбертом Гаррисоном. Он мог уничтожить оппонента двумя-тремя меткими фразами. Он делал это четко и не повышая голоса, «деликатно», так сказать. Я описывал его прекрасную улыбку, его спокойную уверенность, львиную посадку крупной, словно из камня высеченной головы. Может быть, вопрошал я, в его жилах текла королевская кровь, может, он был потомком какого-нибудь великого африканского монарха? Да, от одного его появления словно электрическая искра пробегала по аудитории. Рядом с ним другие ораторы, белые, казались пигмеями, не только внешне, но культурно, духовно. Некоторые из них, те, которым заплатили за то, чтобы они накаляли аудиторию, вели себя как эпилептики, рядясь в тогу патриотов разумеется. Хьюберт Гаррисон, напротив, невзирая ни на какие провокации, всегда сохранял самообладание и достоинство. Он, подбоченясь, подавался всем корпусом вперед, внимательно слушал вопросы или критику в свой адрес. Да, он умел выждать нужный момент! Когда шум стихал, он улыбался своей широкой, добродушной улыбкой и отвечал – всегда по существу, всегда ясно и доходчиво, всегда исчерпывающе, словно листовку читал. Скоро уже все смеялись, все, кроме несчастного, который осмелился задать каверзный вопрос…
Я продолжал в том же духе, когда Дюбуа появился в зале ратуши. Народу было битком; на сей раз аудитория состояла в основном из чернокожих. Любой непредубежденный белый может подтвердить, что быть на негритянском собрании одно удовольствие. В паузах раздаются выкрики, оглушительный хохот и такой заразительный смех, какого никогда не услышишь, когда собираются белые. Белым не хватает непосредственности. Когда они смеются, это редко бывает от души. Обычно это притворный смех. Чернокожий смеется так же естественно, как дышит.