В его произведениях это очень чувствуется. Размышляя о поэтах, Толстой вспомнил о Бальмонте, который читал ему свои стихотворения. «Глупости, глупости» — таков был «вердикт» Льва Николаевича. Писатель считал, что этот поэт «глуп».
Надо отметить, что в своих вкусах Толстой был довольно противоречив. Не случайно именно в дуальности Ницше он усмотрел искренность философа. Пожалуй, только один писатель удостоился восхищения Льва Николаевича — Иоанн Богослов: «У него такие мысли, которые я только сейчас понял».
Что касается поэтов, то о своем знакомом Фете, например, Толстой говорил следующее: «Умен был. Своим умом думал. От этого он и был поэт. Знаете, что означает "поэт"? По-гречески noiew, работать». «…Читать Фета — это слаще всякого вина… Стал читать Фета, одно стихотворение за другим, и все не мог остановиться, выбирал свои любимые, и испытывал такое блаженство, что, казалось, сердце не выдержит — и не мог представить себе, что есть где-то люди, для которых это мертво и ненужно. Оказывается, мы только в юбилейных статьях говорим, что поэзия Фета это "одно из высших достижений русской лирики", а что эта лирика — есть счастье, которое может доверху наполнить всего человека, этого почти никто не знает».
Стихи Тютчева Толстой читал словно «молитву». Любил его «Весну». Зимой забывал это стихотворение, а весной цитировал от строчки до строчки. И неизменно возвращался к Пушкину, восхищался им. «Никакого усилия в его стихах не чувствуется. Только он так мог сочинять. Прочел за последнее время всего Пушкина. Все лучшее — это Пушкин!» «Хорошо пишут стихи французы и русские». И все же, считал Толстой, поэты связаны рифмой, не свободны в самовыражении. Исключение, по его мнению, составлял лишь Пушкин, который и мыслил стихами.
Толстой много читал и был прекрасным рассказчиком: легко запоминая тексты, часто цитировал их своим гостям. О его энциклопедических познаниях можно говорить бесконечно. Кажется, он не пропускал ничего интересного, но выбирал из памяти самое впечатляю
щее. Изучал языки, собирал материалы для своих сочи- иений, читал Евангелие, критику священных писаний. Из беллетристики любил Диккенса, Теккерея, Троллопа, <1»лобера, Гюго, Мопассана, Доде и Гонкуров, а вот талант Золя называл «преднамеренным», а его описания (читал слишком мелочными и подробными. Блестяще шал русскую литературу, ценил Тургенева, Достоев- < кого. Не любил Мельникова-Печерского из-за его — фальшивого тона». Толстой говорил, что детям следует читать то же, что и взрослым — «Робинзона Крузо», Дон Кихота», «Путешествия Гулливера», «Оливера Твис- га», «Дэвида Копперфильда». Незаурядная эрудиция пи- (ателя ощущалась в каждом произнесенном им слове, и с то гости этим «угощением» только наслаждались.
А каким был Лев Николаевич в реальном соприкос- I ювении с коллегами по перу? На «ты» он был лишь с од- и им Островским, который восхищал его своим истин-
I ю русским стилем жизни. Леонтьева считал «умным и чутким к художеству», а Каткова «бестолковым»: этот нывший друг Герцена сделался «черносотенцем». Некрасов производил на Толстого впечатление очень i ильного, жестокого и холодного человека. Лев Николаевич считал его нравственно высоким, цельным, но не симпатичным. Дружинина находил «милым». Тургенева — добрым, но не самобытным. «Эх, какой глупый я был, что хотел стреляться с ним!» — признавался Толпой. С Достоевским лично не был знаком. В Герцене сто поразила живость лица. Его роман он нашел очень трогательным: жена покинула мужа, ушла с поэтом, а когда поэт бросил ее, снова вернулась к мужу — «Это чудесная черта!».
Высоко ценил Боборыкина. Познакомился с ним, когда того выбирали в члены Академии. Лев Николае- нич тогда сказал: «Если бы у меня было 10 шаров, все отдал бы за него. Он умел писать!» Короленко, которого 1<)лстой принимал у себя, показался ему «несимпатичным». Некрасов, Чернышевский, Михайловский, откро- нснничал писатель, всегда были ему неприятны. Ему претил не их либерализм, а некая «серединность, журнальная либеральность». В. Г. Чертков как-то спросил
II исателя: знал ли тот Щедрина, бывал ли он в Ясной По
III ляне? Ведь, как известно, Салтыков служил в Туле. «Нет, что-то он меня не любил», — ответил Толстой и вспомнил, что в Петербурге нередко с ним встречался в редакции «Современника». Софья Андреевна Толстая утверждала, что Салтыков-Щедрин все же однажды приезжал в Ясную Поляну.
Хомякова Лев Николаевич знал лично и с удовольствием вспомнил его самобытность, его «лицо монгола». Аксаковых считал софистами. И Киреевский был таким же, выступал за самодержавие, православие и народность. Тем не менее именно за эту «народность» писатель их и любил.
О Леониде Андрееве отзывался достаточно язвительно: «Пишет непонятно, например: "душу переломил о колено, как палку"». Лесков произвел на Толстого впечатление очень сильного человека, а Огарев не понравился из-за некой «расслабленности» и из-за того, что пил.
Беседуя со своими гостями, Толстой не мог пройти мимо так называемой «пятой стихии» — денег, заставлявших «писать много». «Валяй, пиши» — этим девизом грешили многие писатели, в том числе и он сам. Лев Николаевич считал, что Диккенсу надо было остановиться после «Копперфильда»: «написал — и довольно». Тургенев, по его мнению, оказался несамостоятельным, «подражал вкусам общества и дорожил слишком славой». Слава — большой соблазн. Надо думать, говорил он, не о gloire (слава. —#.#.), а о добром имени своем. Это важно. Он советовал читать Канта, который, по его убеждению, переживет всех, несмотря на свой тяжелый слог. Когда Толстому не писалось, он читал вслух Иммануила Канта, а когда, как он выражался, «полуотдыхал», то — Герцена. Настоящим же отдыхом было чтение Диккенса, которого прочел всего и теперь «сосет словно карамельку».
Лев Николаевич никогда не любил слушать лекций. Он всегда обучался по книгам, с помощью них изучал иностранные языки. Интерес к языкам проявился у него еще в пятилетнем возрасте, когда он изучил грамматику французского языка. Очень хорошо знал немецкий, английский, итальянский, голландский языки.
1оворил когда-то по-татарски и по-арабски, но к старости забыл эти языки. Считал, что современный арабский — совсем иной язык, как итальянский по отношению к латинскому. Рассказывал, как учился в Казанском университете на восточном факультете, проучился всего год и не был переведен на второй курс из-за того, что I ie выдержал экзамена. Признался, что поступил на этот факультет потому, что желал стать дипломатом.
Когда жил на Кавказе, немного стал говорить на кумыкском. Любил читать серьезное на «хохлацком» языке. А русский язык, с его точки зрения, хорош для самовыражения. Но критиковал его за длинные слова, как то: самосовершенствование, самоотречение и т. д. Самым красивым языком считал французский, на котором часто думал. Правда, случалось, что, когда говорил по- французски, делал грубые ошибки: только подумает, как он славно говорит, и слова вдруг пропадают. Польский язык считал «неблагородным и некрасивым», но дух поляков охарактеризовал как изящный. Немного занимался чешским языком. Предрекал появление global языка, что будет способствовать лучшему взаимопониманию между народами. Через пять веков, говорил Толстой, останется лишь один язык Поэтому всячески пропагандировал эсперанто. «Как трудно переводить с китайского!» — не раз восклицал он, переводя Мина. Толстой мог, не переставая, говорить о Конфуции, о законах Ману, Чунг Минга.
С точки зрения Толстого, ребенка следует приучать к изучению языков, когда он сам пожелает. Ему не нравилось, что его внучка Танечка с пятилетнего возраста говорила на разных языках. Надо обучать ребенка двум языкам, не более. Писатель возмущался тем, что в «Вехах», которые имеются во всех петербургских домах, слишком много иностранных слов и выражений.
Толстой придавал особое значение переводам. Сожалел о том, что переводы его сочинений в исполнении Бинштока оказались «отвратительными» и не передают смысла (во Франции вышло собрание сочинений Л. Н. Толстого в 40 томах в парижском издательстве — Stock». Эти тома стоят на полке в спальне писателя), а ведь весь романский и магометанский мир читает на