Лелий в его диалоге просит друга повторить все то, что он когда-то говорил ученым грекам. Сципион охотно соглашается. Он говорит, что это его любимые, задушевные мысли, которые он давно и тщательно продумал. Это его стихия. В этом одном — в том, что касается римской конституции, — он считает себя настоящим специалистом. Итак, он начинает рассказывать свои сокровенные мысли и излагает перед слушателями… идею смешанного государственного устройства Полибия. Читатель вправе спросить: так чья же эта, в конце концов, теория — Сципиона или Полибия? Полибий ли убедил Публия или Публий убедил своего великого учителя, когда, по словам Лелия, часами доказывал, что лучшим строем является тот, который достался римлянам от предков? Я думаю, мы этого никогда не узнаем. Во всяком случае, достоверно, что теория Полибия возникла именно тогда, в садах Сципиона, во время их долгих споров. И оба ее разделяли. Но для Полибия она была теоретическим построением, для Публия — жизненным credo. Будучи первым гражданином Республики, он старался направлять государственный корабль согласно этой теории. Она — ключ к пониманию всех его политических действий. Он строго следил за равновесием всех частей и поддерживал тот элемент власти, который в то время казался наиболее ослабленным. Он свято следовал этой доктрине до конца и ради нее отдал жизнь.
VIII
Я уже говорила, какое сильное и глубокое влияние имел Полибий на своих друзей, членов Сципионова кружка. И у нас есть одно удивительное доказательство этого влияния. Он пробудил в этих римлянах такой интерес к своей науке, что чуть ли не половина из них занялась историей. Историками были Фанний, зять Лелия, и Рутилий, написавший историю Рима и книгу «О своей жизни». Филу, самому близкому после Лелия другу Сципиона, принадлежит книга о римских древностях[121]. Сцевола, другой зять Лелия, занимался историей религии. Однако до нас дошли столь жалкие фрагменты всех этих сочинений, что мы даже не можем сказать, насколько глубоко они поняли заветы и методы своего великого учителя. За одним исключением. Есть среди них один автор, выделяющийся, как яркая звезда, на римском небосклоне. От него тоже дошли крошечные отрывки, но они подобны алмазной россыпи: настолько каждый фрагмент ярок, выразителен и оригинален. И вместе они дают нам угадать замысел целого. Человек этот Семпроний Азеллион, молодой римский офицер, служивший под началом Сципиона во время осады Нуманции.
Эта осада, о которой речь впереди, была поистине удивительна. Война велась в Испании, стране суровой и дикой. Кругом были варвары. Римляне жили в самых тяжелых условиях, требовавших постоянного напряжения сил. Но в этом пустынном и негостеприимном краю собрался чуть ли не весь кружок Сципиона. Там был и Полибий. И когда зажигались звезды, они вели друг с другом изысканные разговоры. Публий, не знавший ни минуты покоя, не имел даже времени обедать. Он брал кусок хлеба и ел на ходу, прогуливаясь и беседуя с друзьями. Они говорили так непринужденно, словно были в Академии Платона, а не в военном лагере, где каждую минуту подвергались смертельной опасности. Рутилий, например, то и дело спрашивал императора о природе небесных тел (Cic., De re publ., I, IT). Этот Рутилий и Фанний, оба бывшие офицерами Сципиона, уже тогда, быть может, начали описывать историю этой войны. Историю Нумантинской войны писал и престарелый Полибий. И тогда же в одной из палаток под звездным небом начал свои исторические записки Семпроний Азеллион.
В его истории все замечательно. Вот как он формулирует свои задачи как историка.
«Между теми, кто предпочитал составлять летопись, и теми, кто пытался описать историю римского народа, существует следующее различие: летописцы рассказывают только о том, что именно произошло и в какой год, подобно тем, кто пишет дневник, по-гречески ephemerida. Мне кажется, недостаточно только рассказать о прошедшем, но надо показать, какова цель и причина событий… Летопись не в состоянии ни пробудить кого-нибудь к более горячей защите отечества, ни удержать от совершения дурных поступков. А писать, при каком консуле началась война, и кто справил триумф, и что случилось на войне, не упоминая между тем ни о постановлениях сената, ни о внесенных законопроектах, ни о целях, руководивших этим событием, — это значит рассказывать детям сказку, а не писать историю» (.HRR,Asell.,fr.l).
Но это же в точности мысль Полибия! Он пишет: «Историкам… следует обращать внимание не столько на изложение самих событий, сколько на обстоятельства, предшествующие им, сопровождающие их или следующие за ними. Если изъять из истории объяснение того, почему, каким образом, ради чего совершено что-либо… то от нее останется одна забава, лишенная поучительности; такая история доставит скоропреходящее удовольствие, но для будущего окажется совершенно бесполезной» (III, 51,11–13). Итак, Семпроний выступает перед нами как настоящий ученик Полибия.
Все, что мы узнаем далее, только подтверждает нашу догадку. Семпроний старался все увидеть и все испытать. Он не писал с чужих слов. «Он описывал те события, в которых участвовал сам», — говорит о нем Геллий (Gell., II, 13). Из одного пассажа Цицерона можно заключить, что он, подражая Полибию, вовсе отказался от риторических речей и писал не для широкой публики (De leg., 1,6–7). Напротив, он всегда старался сообщить слова, действительно произнесенные его героями. Так, под Нуманцией он записывал слова Сципиона (Gell., XIII, 3, 63). Наконец, все, что он рассказывает о Тиберии Гракхе и прочих триумвирах, и ярко, и выразительно, и очень тонко раскрывает их характер и политику (читатель познакомится с этими фрагментами в VI главе нашей книги). Вот почему, когда я думаю о тех страшных разрушениях, которые время и человеческое невежество произвели в прекрасном здании античной культуры, среди прочих печальных утрат я всегда оплакиваю потерю сочинений Семпрония Азеллиона. И эта потеря тем тягостнее, что как раз в это время гаснет солнце Полибия и римская история снова окутана для нас глубоким сумраком.
IX
Но кто же был третий собеседник Полибия и Сципиона? Кто был этот Панетий? Основатель Второй Стой, величайшей философской школы Античности. Слава его в древности чуть ли не превышала славу Полибия. Философы, ораторы, историки и писатели не знают, как достойно восхвалить его. «Первый среди стоиков», «ученейший человек», «человек самого высокого дарования», «почти божественный», — говорит о нем Цицерон (Cic., Diu, I, 3, 6; Fin., IV, 9, 23; Mur., 66). А греческий философ Посидоний пишет: «Подобно тому, как еще не нашлось живописца, который смог бы закончить изображение Венеры Косской, которое оставил незаконченным Апеллес (ибо красота ее лица не позволяла надеяться, что удастся достигнуть такого же совершенства других частей тела), так того, что Панетий пропустил и чего не завершил, не дерзнул продолжить никто» (Cic. De off., Ill, 10).
Судьба Панетия в чем-то похожа на судьбу Полибия. Он тоже родился в Греции. Тоже был блестяще образован и подавал необыкновенные надежды. И тоже в юности зачем-то приехал в Рим: быть может, по делам, быть может, из любопытства, или, скорее всего, родное государство отправило его в Рим послом, ибо греки часто выбирали послами людей мудрых и красноречивых. В Риме же его, как и Полибия, случай привел в дом Сципиона, бывшего ему почти ровесником. И он тоже уже не в силах был покинуть этот милый дом и полюбившийся город. Он годами жил у Публия, пользуясь его безграничной добротой и безграничным терпением. В этом доме он создал свою знаменитую философскую систему, в этом доме он обсуждал ее с друзьями Сципиона. Панетий был уже знаменит на весь мир. Афины приглашали его к себе и предлагали гражданство. В греческих городах люди с жадностью расспрашивали римлян о его учении, но философ отклонял все предложения и не покидал Рима. «Панетий и Посидоний… раз уехав, никогда не вернулись домой», — говорит Цицерон (Tusc., V, 107). Со Сципионом он уже не разлучался. «Панетий не оставлял знаменитого Публия Африканского, победителя на суше и на море, будучи участником его занятий и трудов» (Symmach. Epist. in Gratianum Aug., 7). Есть даже указания, что философ сопровождал Сципиона в его походах, вероятно, под Нуманцию (Veil. Pat., 1,13). Панетий решился наконец покинуть Рим и уехать в Афины лишь после смерти своего друга[122] (Cic. De Or., 1,17, 75).