А потом как-то еще:
Чундала-красотка
бродила немало,
пила, пила воду,
травку все жевала
и теперь животик
себе нагуляла.
Когда Карраскаль, не на шутку встревоженный, рассказывает об этом дону Фульхенсио, философ хмурится склонив задумчиво голову набок, он раздосадован тем что Авито, облокотившись на стол, сдвинул с места ветхие письменные принадлежности. Мыслитель восстанавливает порядок, ибо каждому предмету у него отведено свое место: чернильнице, карандашам, ножницам, часам, спичечнице, перьям, – наконец восклицает:
– Он стремится сойти с подмостков, нарушить непреложный для нашей трагикомедии закон правдоподобия!
– Что же делать?
– Что делать? Оставить его в покое, пусть полетает, ему так или иначе придется вернуться на землю, ступить на твердую почву, чтобы поклевать зерна, которого в небе нет. Наш духовный хлеб – только логика.
Пока дон Фульхенсио, по обыкновению, делает паузу, чтобы записать последний афоризм (большинство их приходит ему в голову, когда он говорит; он из тех философов, что думают вслух), дон Авито думает: «Оставить в покое! И так во всем и всегда! Странная педагогика! Что бы это значило?»
– Оставить в покое?
– Вот именно. Вы когда-нибудь были ребенком, Карраскаль?
Авито медлит с ответом.
– Во всяком случае, я этого не помню… Я, разумеется, понимаю, что был ребенком, потому что иначе быть не могло, но я знаю это благодаря дедукции, а также со слов тех, кто говорил мне о моем детстве, я верю им, но, по правде говоря, сам я не помню детства, как не помню собственного рождения…
– Вот-вот, в этом-то и дело, Авито, в. этом все и дело! Вы не помните, как были ребенком, в вас не сидит ребенок, вы им не были, а хотите быть педагогом! Хорош педагог, который не помнит детства, не представляет себе ясно, что это такое! Вот так педагог! Только через наше собственное детство можем мы приблизиться к детям! Стало быть,
Наверху, на горке,
миндаль растет горький,
а, внизу, в долинах,
зреют апельсины?
Да, конечно, смысла тут нет, это верно… Но отсебятина тоже не имеет смысла, потому что ее нет в тексте роли. А что прикажете ему петь? Дважды два – четыре, дважды три – шесть, дважды четыре – восемь?… Это, что ли? Придет еще, придет его время, настанет суровая пора логики. А сейчас оставьте его в покое, предоставьте самому себе…
«Оставьте в покое, – размышляет Авито, шагая по улице, – предоставьте самому себе… Ну, ладно, я его оставлю в покое, но прежде поговорю с ним кое о чем, пусть даже и не поймет. Отчего это никому так и не удалось сочинить хоть какую-нибудь хороводную песню с логичным и поучительным содержанием, которая привилась бы детям? Почему детям нравится бессмыслица?»
Дома сын рассказывает нелепую побасенку, и Авито задает ему вопрос:
– Ну, скажи мне, Аполодоро, ты в это веришь?
Ребенок пожимает плечами. Странный вопрос, верит ли он в это! Откуда мальчику знать, что такое верить в то, что ты говоришь?
– Так что же, веришь или нет? Ты веришь, что все это правда?
Правда? Мальчик снова пожимает плечами. А что, если будущий гений еще не видит стены между реальностью и вымыслом? Может, и в самом деле он выдумывает разные вещи и верит в них, как это утверждает дон Фульхенсио? Чего доброго, это начало отсебятины!
И вот как-то раз, выслушав замечание няньки по поводу какой-то шалости, Аполодоро заявляет:
– Тебе это, наверное, приснилось!
Материя снова в интересном положении, а Форма – в замешательстве: подобное осложнение не входило пи в какие расчеты. Форма проклинает инстинкт, ибо не знает, помешает это новое существо воспитанию гения или, наоборот, будет способствовать оному. А если появится второй гений?
– Смотри-ка, папа, – восклицает однажды Аполодоро, – какая мама теперь у нас толстая!
Бедная Марина заливается краской, а отец поясняет сыну:
– Видишь ли, Аполодоро, отсюда, из этой толщины, получится для тебя братишка или сестренка…
– Отсюда? – восклицает мальчик. – Вот потеха!
– Авито! – умоляющим голосом произносит сонная Материя.
– Да, отсюда. Никаких сказок о том, что младенцев привозят из Парижа, и другого подобного вздора; всегда – правду, только правду. Будь ты постарше, сынок я объяснил бы тебе, как из оплодотворенной яйцеклетки развивается зародыш.
Донельзя сконфуженная Материя роняет слезы.
Когда Карраскаль с удовлетворением рассказывает об этом эпизоде дону Фульхенсио, его снова ждет сюрприз.
– Мальчонка не лишен наблюдательности, – замечает философ, – но я не понимаю, зачем вам было говорить ему такое напрямик, а не придумать что-нибудь…
– Ложь?! – таращит глаза Карраскаль.
– Да, ложь… на некоторое время.
– На время, но все-таки ложь!
– Ах, вы все еще цепляетесь за правду, Карраскаль? Да есть ли на свете что-нибудь лживее правды?! Разве она нас не обманывает? Разве правда жизни не обманывает наши самые пылкие надежды?
«Да ведь он… да ведь он… – говорит сам с собой сбитый с толку Карраскаль на пути к дому. Несовершенство реального мира – каменная стена на пути к осуществлению его замыслов, у него просто руки опускаются. – Да ведь этот человек…» Но, вспомнив фразу: «Вы все еще цепляетесь за правду, Карраскаль?», Авито соглашается: «Да, он прав!»
«А что, если Аполодоро пойдет в мать? В состоянии ли педагогика переработать такое сырье? Не сделал ли я глупость, поддавшись чувству… чувству… – отец гения поперхнулся одиозным понятием, – чувству (признайся, Авито!) любви?» Произнеся это слово и шикнув на беса с его неизменным «Вот видишь? Ты пал, ты падаешь и падешь еще сто раз», Карраскаль продолжает рассуждать: «Любовь! Первородный грех, родимое пятно моего гения, о, какой глубокий смысл заложен в концепции первородного греха! Не удастся мне вырастить из сына гения: я слишком поверил в могущество педагогики л недооценил наследственность, вот эта наследственность теперь мне и мстит… Педагогика есть процесс адаптации, любовь – врожденный инстинкт, а наследственность и адаптация всегда будут противоборствовать друг другу, это борьба прогресса и традиции… Однако разве не существует традиции прогресса и прогресса традиции, по теории дона Фульхенсио? Разве нет педагогики любви, любовной педагогики и любви к педагогике, педагогической любви, а стало быть, также педагогической педагогики и любовной любви? Чего только не познаешь в общении с этим человеком! Какой человек! Мне надлежит преодолеть в моем сыне всю инертность, которая досталась ему от матери; смотри правде в глаза, Авито: ведь вся неизбывная заурядность твоей жены… Искусство может многое, но Природа должна ему все же помогать… Видно, я поступил как жалкий раб инстинкта, пожертвовав сыном во имя любви, вместо того чтобы принести любовь в жертву сыну… Пока мы женимся по любви, человечество будет пребывать в нынешнем плачевном состоянии, потому что любовь и разум исключают друг друга… Нельзя быть одновременно отцом и учителем, никто не может быть учителем собственных детей, как никто не может быть отцом своим ученикам; учителя должны придерживаться безбрачия – вернее, быть бесполыми, а отцами пусть будут те, кто для этого больше всего пригоден; да-да, должны быть такие люди, чьим единственным занятием было бы производство на свет детей, которых потом воспитывали бы другие, а их задачей оставалась бы добыча педагогического сырья, воспитабельной массы. Надо бы ввести специализацию функций… Любовь… любовь! Но, послушай, Авито, любил ли ты Марину хоть когда-нибудь? Любил ли ты ее, и что это значит – любить?»
Дойдя до этого пункта в своих размышлениях, Авито заметил мальчика, который мочился в вырытую им ямку.