– Да нет же, Хоакина, нет! В Авелине я думал найти искупление. И поверь, что если бы тебе удалось навсегда привести его в наш дом, если бы удалось сделать его моим сыном, для меня это было бы спасением, обновлением души.
– Неужели ты, мой отец, хочешь, чтобы я искала его любви, стремилась завлечь его?
– Нет, я вовсе не это имел, в виду.
– А что же?
– Ну, если он сам, например…
– Уж не сговорились ли вы оба за моей спиной, даже не потрудившись справиться о моих чувствах?
– Нет, нет, это только я, твой несчастный отец, посмел подумать…
– Мне очень жаль, отец.
– Мне тоже. Все теперь оборачивается против меня… Но разве ты не хотела пожертвовать собой ради моего спасения?
– Конечно, ради тебя я готова на любую жертву! Располагай мною как хочешь!
Отец хотел поцеловать ее, но она, высвободившись из его объятий, воскликнула:
– Нет, только не теперь! Тогда, когда ты этого заслужишь. Или, быть может, ты хочешь, чтобы и я тоже заставила тебя замолчать своими поцелуями?
– Откуда ты этому научилась дочка?
– И стены имеют уши, отец.
– И обвиняют!
XXVIII
– Эх, если б я мог стать вами, дон Хоакин, – сказал однажды, получив от Хоакина очередную денежную подачку, бедняга арагонец, тот самый, которого лишили наследства, отец пятерых детей.
– Неужели моя судьба так завидна?
– Да я отдал бы все на свете, чтобы очутиться на вашем месте, дон Хоакин.
– Ну, что бы, например, вы отдали, чтобы очутиться на моем месте?
– Все, что у меня есть.
– А что у вас есть?
– Жизнь!
– Отдать свою жизнь, чтобы стать мною! – А сам про себя Хоакин. добавил: «Быть может, и я бы отдал свою, чтобы перевоплотиться кое в кого!»
– Да, я отдал бы жизнь, чтобы стать вами.
– В ваших словах я не понимаю одного, друг мой! не понимаю того, как человек может отдать жизнь за то, чтобы превратиться в другого; еще менее понимаю я, как это человек может пожелать расстаться с самим собой; превратиться в другого – значит перестать быть самим собой, отказаться от себя.
– Конечно.
– А это значит – перестать существовать.
– Бесспорно.
– Но не для того, чтобы стать другим…
– Правильно. Я хочу сказать, дон Хоакин, что я охотно перестал бы существовать или, скажу яснее, всадил бы себе пулю в лоб либо утопился в реке, если б точно знал, что дети мои, которые одни только и привязывают меня к этой собачьей жизни, одни только и удерживают меня от самоубийства, найдут в вас второго отца. Теперь понятно?
– Понятно. Так, значит…
– Значит, мне осточертела эта жизнь, и я с радостью бы с ней расчелся и навсегда избавился от тяжких своих воспоминаний, когда б не мои близкие. Да, пожалуй, удерживает меня и еще одна вещь.
– Какая?
– Боязнь того, что воспоминания о пережитом будут преследовать меня и после смерти. Эх, если бы я мог стать вами, дон Хоакин!
– А что, друг мой, если меня привязывают к жизни причины того же сорта, что и вас?
– Не может этого быть! Вы же человек богатый.
– Богатый… богатый…
– А человек богатый никогда не имеет причин, жаловаться. Ваша жизнь – полная чаша. У вас есть все: жена, дочь, хорошая клиентура, громкое имя… Чего еще желать? Отец не лишал вас наследства, родной брат не вышвыривал вас из отчего дома и не вынуждал просить милостыню… Никто не доводил вас до необходимости протягивать руку за подаянием. Да, если бы я мог стать вами, дон Хоакин!
Оставшись один, Хоакин подумал: «Если бы он мог стать мною. Этот человек завидует мне, завидует! А я, кем быя хотел стать?»
XXIX
Вскоре состоялась помолвка Авелина и Хоакины, В «Исповеди», обращенной к дочери, имеется по этому случаю такая запись:
«Теперь мне боязно объяснить, каким образом удалось мне склонить Авеля, ставшего ныне твоим супругом, на то, чтобы он попросил твоей руки. Пришлось дать ему понять, что ты влюблена в него или по меньшей мере что тебе было бы приятно видеть его у своих ног; при этом я ни словом не выдал нашего с тобой разговора с глазу на глаз, который произошел у нас после того, как Антония открыла, что из-за меня ты собираешься уйти в монастырь. В этом ты видела мое спасение. Я же надеялся обрести спасение, только соединив твою судьбу с судьбой единственного отпрыска того, кто отравил мне самый источник жизни, только породнившись и смешав нашу кровь с их кровью. Я думал, что, быть может, однажды твои дети, мои внуки, дети его сына, тем самым и его внуки, унаследовав мою и его кровь, окажутся в борении с самими собой, столкнутся с ненавистью к самим себе. Разве ненависть к себе, к собственной своей крови не есть единственное средство против ненависти к другим? В Писании сказано, что Исав начал свою распрю с Иаковом еще во чреве Ревекки. Кто знает, не зачнешь ли ты однажды близнецов, в жилах одного из которых будет течь моя кровь, а в жилах другого – его кровь, и вот эти близнецы станут драться и ненавидеть друг друга еще в твоем чреве, еще до того, как родятся на свет и обретут сознание? Ибо это и есть человеческая трагедия, и всякий человек, подобно Иову, всего лишь порождение противоречия.
Я содрогался при мысли, что вдруг я соединил вас вовсе не для того, чтобы слить враждующую кровь воедино, но, напротив, еще больше разделить ее, увековечить ненависть. Прости меня! Я брежу.
Нет, не только нашу кровь, его и мою, – еще и ее кровь, кровь Елены! Кровь Елены! Вот что более всего смущает меня: кровь, которая окрашивает ее щеки, лоб, губы, кровь, сияние которой ослепило меня.
И еще кровь Антонии – многострадальной Антонии, твоей святой матери. Ее кровь – как вода для крещения, кровь искупительная. Лишь кровь твоей матери, Хоакина, может спасти твоих детей, наших внуков. Только эта незапятнанная кровь и может, принести искупление.
И пусть Антония никогда не увидит этой «Исповеди», никогда! И если ей суждено пережить меня, пусть покинет этот мир, так и не узнав всей правды о нашей постыдной тайне…»
Молодые люди быстро поняли друг друга и прониклись взаимной симпатией. В задушевных беседах выяснили они, что оба стали жертвами домашнего своего воспитания: он – легкомысленного бесстрастия, она – глубоко упрятанной, леденящей душу страсти. У Антонии молодые нашли полную поддержку. Они призваны были возжечь настоящий домашний очаг, свить гнездо безмятежной, чистой любви, живущей в себе самой, никому не завидующей и никому не мешающей, построить замок любовного уединения, в котором бы нашли приют и покой два несчастных дотоле семейства.
Авелю должны они были доказать, что интимная домашняя жизнь всегда будет ценностью непреходящей, а искусство – всего лишь тусклым ее отблеском, если не тенью. Елене – что вечная молодость заключена в душе, умеющей самозабвенно отдаваться семье, погружаться в ее радости и заботы. Хоакину – что имя наше исчезает со смертью, для того, однако, чтобы возродиться в именах и жизнях наших потомков. Антонии же ничего не нужно было доказывать, ибо она сама словно родилась для сладостной семейной жизни, уюта и домашнего тепла.
Хоакин чувствовал, что возрождается к жизни. О своем закадычном друге Авеле говорил он теперь с нежностью а однажды даже признался в том, что сейчас он просто счастлив, что из-за Авеля он не связал свою жизнь с Еленой.
– Ну вот, – сказал как-то Хоакин своей дочери оставшись с ней наедине, – теперь, когда все приняло другой оборот, я могу тебе признаться. Я был влюблен в Елену или по крайней мере думал, что влюблен, даже домогался взаимности – правда, без всякого успеха, Справедливость требует заметить, что она никогда не давала поводов для малейшей надежды. И вот тогда-то я познакомил ее с Авелем, будущим твоим свекром… твоим вторым отцом… и они мигом столковались. Я воспринял это как оскорбление, как пренебрежение к себе… А какое, собственно, право я имел на нее?
– Верно, отец, но ведь вы, мужчины, так уж устроены.