– Спаси и помилуй мя!
Но в то время как он так молился, бормоча вполголоса какие-то слова, словно прислушиваясь к ним, другой голос, более глубокий, шедший откуда-то изнутри, нашептывал ему: «Если бы он умер! Если бы он оставил ее свободной!» И слова молитвы не могли заглушить этот голос.
– Ты что, решил заделаться мракобесом? – однажды спросил Хоакина Авель.
– Я?
– Да, да, ты! Я слышал, будто ты бросился в объятия церкви, ходишь ежедневно к обедне… Ну, а поскольку ты никогда не верил ни в бога, ни в черта, да и вообще так просто обращения не совершаются, то вот я и решил, что ты заделался мракобесом!
– А тебе что?
– Ничего, я вовсе не требую отчета, но… скажи, ты действительно веришь?
– Мне необходимо верить.
– Тогда другое дело. Но веришь ли ты в самом деле?
– Я тебе ответил, что мне необходимо верить, а потому лучше не спрашивай.
– А вот мне так хватает своего искусства; в нем и заключается моя вера.
– То-то ты пишешь пречистых дев…
– Да, я написал Елену.
– Ну, такой, пожалуй, ее не назовешь…
– Для меня она именно такая. Она мать моего сына…
– И только?
– Всякая мать – пречистая дева, поскольку она мать.
– Ты, кажется, ударился в теологию?
– Черт его знает, но я ненавижу мракобесие и ханжество. Мне сдается, что все это – порождение зависти, и меня, признаться, очень удивляет, что и ты вырядился в общий мундир, ты, которым так отличаешься от толпы жалких посредственностей.
– Интересно, интересно, объясни-ка это получше Авель!
– Все очень просто. Умы примитивные, вульгарные, не могущие возвыситься над посредственностью, не переносят успеха других и стремятся поэтому напялить и на них мундир общепринятой догмы, скроенный по единому образцу, лишь бы те ничем не выделялись. В основе всякой ортодоксии – поверь, будь то в религии, будь то в искусстве – лежит зависть. Все мы имеем возможность одеваться как нам заблагорассудится, но один шьет себе наряд, оттеняющий природное изящество фигуры его владельца, и таким образом привлекает к себе внимание женщин, другому же человеку, вульгарному и безвкусному, вздумай он подражать, тот же костюм пошел бы как корове седло. Потому-то люди вульгарные, бездарные и безвкусные – а это все завистники – и измыслили некое подобие мундира, некую единообразную моду, а мода – один из видов ортодоксии. Не обманывайся, Хоакин, то, что именуют опасными, безбожными, неправедными идеями, это лишь те идеи, которые не подходят для нищих разумом, для тех, кто не имеет ничего своего, ни капли оригинальности, а разве только обычный так называемый здравый смысл да запас общепринятых суждений. Всего больше ненавидят они воображение, ибо сами отродясь его не имели.
– А даже если бы так оно и было на самом деле, – воскликнул Хоакин, – разве те, кого презрительно называют вульгарными, примитивными посредственностями, разве не имеют они права на самозащиту?
– А ты помнишь, как в прошлый раз ты защищал в моем доме Каина, этого великого завистника, а потом еще в своей незабываемой речи, которую я и умирая буду помнить, в той речи, которой я так обязан своей репутацией, разве ты не учил нас, не учил меня понимать душу Каина? Но ведь Каин уж ни в коем случае не был примитивным, не был вульгарным, не был посредственностью…
– Зато он был отцом всех завистников…
– Да, но это была совсем иная зависть, ничего не имеющая общего с завистью этих людишек… В зависти Каина было величие; зависть же фанатичного инквизитора – нечто ублюдочно жалкое, ничтожное. И мне грустно видеть тебя среди подобных инквизиторов.
«А ведь он, – размышлял по его уходе Хоакин, – просто читает в моей душе! И притом, кажется, вовсе не подозревает того, что происходит во мне. Он размышляет и говорит, как рисует, не зная, что говорит и что рисует. Он весь – интуиция, хоть я и пытаюсь усмотреть в нем рассудочного ремесленника…»
XVII
Хоакину стало известно, что Авель завел интрижку с одной своей натурщицей, и это еще больше утвердило его в прежнем мнении, что женился он на Елене вовсе не по любви. «Они поженились, – рассуждал Хоакин, – нарочно, чтобы унизить меня. Ведь совершенно очевидно, – продолжал он рассуждать, – что Елена не любит его и не может любить… Она никого не любит, она неспособна на нежные чувства; она всего лишь красивый футлярчик для тщеславия… Только из тщеславия и презрения ко мне она вышла за него замуж, из тщеславия или просто из каприза она способна и изменить мужу… Пожалуй, даже со мной, Хоакином, руку которого она когда-то отвергла…» И в нем снова вспыхнуло прежнее чувство к Елене, которое, казалось, и не тлело уже под слоем давно остывшего пепла, которое, казалось, давно заморозил лед ненависти. Да, да, несмотря на все, он продолжал оставаться влюбленным в эту королевскую паву, кокетку, натурщицу своего мужа. Конечно, Антония была во всех отношениях достойнее ее, но Елена осталась Еленой… К тому же месть… Что может быть сладостней мести? Ничто так не согрело бы заледенелое сердце!
И как-то, улучив час, когда Авель отсутствовал, Хоакин отправился к нему домой. Его встретила Елена, та самая Елена, перед божественным ликом которой он столь тщетно молил о защите и спасении.
– Авель мне говорил, – сказала ему кузина, – что ты ударился в религию. Это Антония склонила тебя к религии, или, наоборот, религия помогает тебе избегать Антонии?
– Не понимаю.
– Дело в том, что мужчины часто становятся благочестивыми либо по наущению своих супруг, либо стремясь под любым предлогом видеться с ними пореже…
– Есть и такие, которые бегут от своих супруг вовсе не для того, чтобы посещать церковь.
– Есть и такие.
– Да, есть, 'Впрочем, твой муж, который наболтал тебе обо мне, кое-что мог бы по этому поводу порассказать… Да и, кроме того, молюсь я не только в церкви…
– Еще бы! Всякий благочестивый человек должен молиться прежде всего дома.
– Я и молюсь дома. Главные свои молитвы я обращаю к пресвятой деве, которую прошу защитить и спасти меня.
– Мне очень нравится это твое благочестие.
– А ты знаешь, перед чьим образом я возношу свои молитвы?
– Откуда же мне знать…
– Перед образом, который написал твой муж…
Зардевшись, Елена как-то беспокойно взглянула на сына, спавшего в углу кабинета. Внезапность атаки обескуражила ее. Но, несколько оправившись от своего смущения, Елена ответила:
– Знаешь, Хоакин, поступок твой кажется мне бесстыдным и лишь доказывает, что все твое благочестие – всего-навсего непристойный фарс, а может быть, и хуже…
– Клянусь богом, Елена…
– Вторая заповедь гласит: не произноси имя господне всуе.
– И тем не менее я клянусь, Елена, что мое обращение было истинным, я искренне пожелал верить, пожелал защитить себя верой от пожирающей меня страсти…
– Знаю я твою страсть!
– Нет, ты не знаешь ее!
– Отлично знаю. Ты просто ненавидишь Авеля.
– Почему же ненавижу?
– Тебе лучше знать. Ты всегда его терпеть не мог, даже еще до того, как познакомил нас.
– Неправда!.. Неправда!
– Нет, правда, святая правда!
– Но все же почему я должен был его ненавидеть?
– Потому что у него имя, успех… А разве у тебя нет клиентуры? Разве ты мало зарабатываешь на ней?
– Видишь ли, Елена, я открою тебе всю правду, без утайки. Мне этого мало! Я мечтал о настоящей славе, о науке, о том, чтобы имя мое было связано с каким-нибудь необычайным научным открытием…
– Так займись наукой! Чего-чего, а таланта тебе не занимать.
– Займись наукой… займись наукой… Да, Елена, я бы занялся наукой, если бы свою славу я смог сложить к твоим ногам…
– А почему не к ногам Антонии?
– Не будем говорить о ней.
– А, так вот до чего ты докатился! Ты подстерегал, пока мой Авель, – Елена сделала особое ударение на слове мой, – уйдет из дому, чтобы прийти сюда с гнусными объяснениями?
– Твой Авель… твой Авель… Да твой Авель на тебя плюет, если хочешь знать!