— Всех читателей слуху противен он. Подобного плохого писателя никогда ни в каком народе от начала мира не бывало, а он еще и профессор красноречия! Все его и стихотворные сочинения, и прозаические и переводы, таковы, что нет моего терпения на них смотреть…
Сумароков был неправ в своем отзыве, но ведь все поэты самолюбивы.
Когда Павел появился на пороге столовой, гости встали, и он обошел их, каждому протягивая руку для поцелуя. Едва дождавшись конца этой церемонии, Сумароков вернулся к прерванной беседе:
— Ах, если бы его со мною не ссорили и следовал бы он моим советам!
Павел догадался, что Александр Петрович говорит о Ломоносове, как уже не раз делывал это.
— Правда, не был бы он и тогда столько расторопен, сколько от искусного стопослагателя требуется, но был бы гораздо исправнее. А способности к поэзии, — хотя только в оде выраженной, — имеет он весьма много. Вся слава Ломоносова как поэта в одних его одах состоит, а прочие его стихотворные сочинения и посредственного в нем поэта не показывают.
— Как? — в изумлении переспросил Порошин. — Не показывают в нем поэта «Разговор с Анакреоном» или письмо о пользе стекла? Быть того не может, Александр Петрович!
— Что ж, возьмите это письмо к господину Шувалову о стекле, — горячо воскликнул Сумароков, — и посмотрите на стих! Везде Ломоносов путает стопы! Надобно ямб и амфибрахий — он ставит дактиль и хорей, надобно ямб — он снова хорей и дактиль. Или вот изображение: «И чиста совесть рвет притворств гнилых завесу». Допустим, что стопы здесь исправны, зато ведь нет ни складу, ни ладу: стрв, тпри, рствгни… Как же выговорить это? Сыщется ли человек, который сей гнусный стих по содержанию и по составу похвалит?! И пускай кто-нибудь поищет в моих сочинениях такого стиха! Не найдет!
Сумароков перевел дух и, часто мигая, обвел глазами собеседников. Все молчали.
— Вы были в Академии художеств, ваше высочество, и видели инспектора Кювильи? — обратился Сумароков к великому князю. — Так знайте, что это такая бестия и такой невежа, какой другой нет в России.
— Иван Иванович Бецкий господином Кювильи очень доволен, — сказал Панин, — и уверяет, что он полезен ему бывает в воспитательных учреждениях.
— Да ведь учреждения-то эти каковы! — воскликнул Сумароков. — Ваше превосходительство, как человек разумный, о них по наружности судить не будете, а во внутренности своей никуда они не годятся. Сказать правду, Кювильи надобно метлами отсюда вон выгнать, а Бецкого под присмотром какого-нибудь основательного и дельного человека определить в училище на место Кювильи, смотреть, чтобы мальчики хорошо были одеты и комнаты у них вычищены.
Панин улыбнулся.
— Есть в Академии наук некий Тауберт, — торопясь, рассказывал Сумароков. — Он смеется Бецкому, что тот ребят воспитывает на французском языке. Бецкий смеется Тауберту, что он в училище, кое недавно при Академии заведено, воспитывает на языке немецком. А мне кажется, Бецкий и Тауберт — оба дураки. Должно детей в России воспитывать на языке российском.
— Русские дети обязаны учить иностранные языки, — наставительно сказал Сальдерн. — Взрослым ничего не запомнить. Адмирал Мордвинов, например, долго жил во Франции, а на французском ничего не разумеет.
— Очень странно выговаривает он, — заметил великий князь.
Иван Григорьевич Чернышев, не вслушавшись, придал разговору другой поворот.
— Семен Иванович Мордвинов капитан весьма искусный, — сказал он, — можно считать, почти совершенный, но адмиралом быть не его дело. Имея флот в руках, не может сообразить, кого куда направить, что кому приказать.
— Во Франции учился он вместе с графом Петром Семеновичем Салтыковым, ныне фельдмаршалом, — припомнил младший Панин.
Павел потянул за рукав Ивана Григорьевича и спросил шепотом:
— Который же из них лучше?
Чернышев засмеялся и пересказал этот вопрос Никите Ивановичу. Тот ответил вслух:
— Морской из них едва ли не лучше. Он хоть что- то выучил, а сухопутный совсем ничего не знает.
— Знания одного мало, — сказал Чернышев. — Вот адмирал Алексей Иванович Нагаев. Он теорию мореплавания очень сильно знает и весьма учен, а моря боится и плавать не может.
Выходило, что в русском флоте нет ни одного достойного командовать эскадрой флагмана… Порошину было неудобно критиковать мнения старших начальников, но совсем промолчать он не смог и сказал:
— Российское государство имело многих отличных адмиралов. Были у нас Головин, Сенявин…
— Это, батюшка, — прервал его речь Петр Иванович, — при покойном императоре Петре такие адмиралы служивали. А вы теперь их поищите — нету, вывелись. Флот у нас не в должном порядке, и заботы о нем не видно, а доложить о том государыне, открыть ей правду, никто из моряков не решается. Это у них не принято.
— Теперь, может быть, не принято, — сказал Чернышев, — а были ведь в России люди, которые монарху правду в глаза говаривали!
— Были, верно, — подхватил Петр Иванович, — Только надобно добавить, что монарха того звали Петр Великий, а подданного, ему не льстившего, Яков Федорович Долгоруков.
— Расскажите про него, — попросил великий князь.
— Извольте, ваше высочество, — сказал Панин. — Сообщить о нем представление может такой анекдот. В одно время, когда государь был гневен, князь Яков Федорович прибыл к нему по какому-то делу. Монарх свое мнение выразил, Долгоруков с ним не согласился, дерзко спорил и гневного государя так раздражил, что его величество выхватил из ножен свой кортик и устремился на Долгорукова. Князь Яков Федорович не устрашился. Он ухватил монарха за руку и сказал: «Постой, государь! Честь твоя мне дороже моей жизни. Что скажут люди, если ты умертвишь верного подданного только за то, что он тебе противоречил по делу, которое иначе понимал, чем ты? Если тебе надобна моя голова, вели ее снять палачу на площади — и останешься без порицания. А с тобой меня рассудят на том свете». Государь остыл и стал просить прощения у князя в своем поступке.
— Послушайте и меня, ваше высочество, — сказал Иван Григорьевич. — В конце шведской войны государь прислал в Сенат указ доставить из низовых по Волге мест большое количество хлеба для флотских команд. Когда прочли указ, князь Долгоруков покачал головой и сказал, что указ подписал государь не подумав и выполнить его невозможно — не успеют перевезти и выйдет хлеб ценою вдвое дороже. Тотчас о том донесли государю, и он прибыл в Сенат. «Почему не исполнен указ мой? — спрашивает князя Долгорукова. — От тебя всегда слышу противоречия. С чем теперь флот выйдет в море?» — «Не гневайся, государь, — говорит Долгоруков. — Твой указ хлеба к сроку привезти не поможет. А лучше сделаем так. У меня в Петербурге больше хлеба, чем нужно на употребление дому моему, у Меншикова и еще больше, у каждого генерала, сенатора и начальника лежит хлеб, и я уверен, что ежели мы этот хлеб соберем, хватит его на все флотские нужды. А между тем в свое время и без передачи в цене придет хлеб с низовых мест, ты рассчитаешься с нами, и все будут без убытку». Монарх поцеловал его в голову и сказал: «Спасибо, дядя! Ты, право, умнее меня, и не напрасно тебя называют умником». — «Нет, — сказал Долгоруков, — не умнее, но у меня меньше дел, и потому есть время обдумать каждое, у тебя же их без числа, и не дивно, что иной раз чего-то и не додумаешь». Государь взял свой указ и при всех разодрал. Так он любил правду и так не стыдился признаваться в ошибке.
— Но зато и не терпел, когда его обманывали, — сказал Строганов. — Сибирский губернатор князь Матвей Гагарин был замечен в противных закону поступках, и государь приказал одному из любимых своих и заслуженных полковников ехать в Сибирь, о Гагарине разузнать и, если найдет его виновным, кабинет запечатать и все бумаги привезти в Петербург. Об этой комиссии узнала государыня Екатерина, покровительница Гагарина. Призвав полковника, просила, чтобы он обелил Гагарина перед государем, и тот обещал. Прибывши в Тобольск, полковник ничего исследовать не стал. Гагарин его встретил, обласкал и отправил назад в Петербург не без подарков. Тем временем государь за полковником вслед послал одного из своих денщиков, и тот в Сибири узнал, что Гагарин виновен во многих преступлениях по должности, а полковник его покрывает. Государю о такой неверности доложили, и он спрашивает полковника: кому тот присягал — царю или его жене? Говорит, что сам давал присягу нерушимо сохранять правосудие, а потому полковник должен быть казнен как укрыватель злодейства и преступник перед верховной властью. Полковник падает на колени, обнажает грудь свою, указывает на раны, полученные в боях за отечество, молит о прощении. «Сколь я почитаю, раны, — говорит государь, — я тебе докажу, — он преклоняет колено и целует их, — однако при всем том ты должен умереть. Правосудие требует от меня сей жертвы…» Вся милость, ему оказанная, была та, что казнь его задержали до разбора дела князя Гагарина и до казни его, чтобы полковник имел время принести покаяние о грехах своих и приготовить себя к смерти.