Так он работал для журнала. Осудят ли его за самовольство, когда он теперь примется работать для истории и будет каждый день записывать упражнения и забавы его высочества?
«Если в таких повседневных записках, — думал Порошин, — кому-нибудь что-то покажется маловажным, нужно ответить, что иногда и неважные вещи лучше, нежели настоящие дела, изображают нрав и склонности человеческие, особливо в нежной молодости. Нельзя требовать от меня совершенства стиля. Пишу я справедливо и беспристрастно. Эти достоинства украшают историю, и я буду наблюдать их с наисовершеннейшей точностью».
Порошин решил записывать каждый вечер то, что произойдет в течение дня, и делать это после того, как заснет великий князь и у дежурного воспитателя окажется свободное время.
Конечно, при поспешном письме в стиле нечего будет искать великой красоты, но разве для этих записок в ней суть? Впрочем, ведь будет писаться и не история его высочества, а только дневник, на основе которого эта история позже будет составляться. В его заметках, наверное, немалое число страниц займут такие мелочи, упоминание о которых доставит радость лишь составителю, когда он будет перечитывать свой правдивый рассказ, а прочие останутся к ним равнодушны. Что ж, при обработке можно будет мелочи и выкинуть.
Взяв кипу синей плотной бумаги, Порошин отсчитал десять листов и перегнул их пополам — получилась тетрадь, еще десять листов — вторая. В таких он будет писать начерно дневные записи, а потом перебелит на полный формат. И оставит большие поля для поправок читателей, вернее, одного читателя — великого князя Павла Петровича. Отныне он должен будет видеть свои хорошие и дурные поступки на столбцах новой летописи.
Порошин достал иголку с ниткой и занялся шитьем тетрадей[1]
Глава 5. Будни
Предвидим, рассудив мы детски разговоры,
Отрадою ко всем сияющие взоры,
Что будешь подданным веселие, покров,
В правлении пример, во брани страх врагов.
А. Сумароков
1
Павел просыпался рано — в шесть утра, в начале седьмого. Камердинер, спавший в его опочивальне, подавал ему платье, а заслышав шорох и тихий разговор, входил дежурный кавалер. Ночью он дремал на раскладной кровати у дверей опочивальни великого князя.
Течение дня было расписано по минутам, и Павел, охотник следить за часами и все делать стремительно, легко приспособился к своему распорядку: подъем, чай, уроки, игры, дела по флоту, с которыми к нему приходили адмиралы, подписывание бумаг, прием посетителей. Затем обед в довольно большой компании служивших при нем офицеров и гостей, снова уроки, игры, посещение императрицы, куртаг — придворный день, точнее, вечерний прием на половине государыни, — спектакль или маскарад, ужин и сон. По воскресеньям — чтение Евангелия с отцом Платоном и слушанье в церкви обедни. Прогулки не предусматривались, их почти не бывало.
Занятиям отводилось не много времени, потому что его попросту не хватало: мальчик наравне со взрослыми был подчинен общему режиму дворца и учился в часы, свободные от придворных церемоний. На половине ее величества он бывал пять вечеров в неделю: понедельник — французская комедия, среда — русская, четверг — опять французская, пятница — маскарад, воскресенье — обедня в дворцовой церкви и вечером куртаг, то есть разговоры, карты, биллиард. Только нездоровье избавляло Павла от этих непременных развлечений и от сопровождавшей их томительной для него скуки.
Тем не менее иногда возникали проекты увеличить придворные обязанности Павла.
— Не развязен наш великий князь, — сказал однажды Порошину Остервальд. — Людкости в нем нет, застенчив. Надо бы дать идею Никите Ивановичу, чтобы на нашей половине дважды, например, в неделю устраивать куртаг. Ходила бы публика, она бы великого князя узнала, и он бы к обхождению привык.
Порошин горячо возразил:
— Великий князь ходит на половину государыни, куртаги ему знакомы. Если же дозволить дважды в неделю к нему съезжаться, это может отвлечь от ученья. К нему, как к наследнику престола, приезжать станут, и отсюда родятся ласкательство, угождение, зависть. Видя себя столь часто большим и главным, не захочет он к нам в меньшие идти и уроки учить. Но, допустим, начались у нас куртаги, узнала цесаревича публика — какой отсюда ждать прибыли? Он еще дитя, не имеет знаний, коими блистать мог бы. Надобно нам стараться украсить его достоинствами и нужными знаниями и лишь после того допускать публику. Тогда дело другое, застенчив он, конечно, не будет.
Остервальд внимательно выслушал весь монолог и пошел прочь, поняв, что Порошин сумеет убедить Панина не устраивать куртагов.
Порошин рассказал о проекте Остервальда учителю богословия отцу Платону, и тот решительно отверг предложение устраивать куртаги на половине великого князя.
— Наш ученик, — сказал он, — горячего нрава, он понятлив, но легко отвлекается от объяснений. И ныне разные придворные обряды и увеселения немалым служат препятствием к ученью. Что же будет, если у нас еще и куртаги начнутся! А ведь сие сделаться может! Государыня в воспитание великого князя не входит, его превосходительство Никита Иванович, сказать правду, сам к гуляньям склонен, пусть и обременен министерскими делами и своей воспитательской должностью. Не надо ему и докладывать. А Тимофею Ивановичу я свое мнение скажу. Пусть помолчит о куртагах. Не к месту, не ко времени теперь они.
— Спасибо, отец Платон, — сказал Порошин. — Развлечений у нас очень много. Есть от них и польза, если говорить о театральных пьесах, но больше пустой болтовни, среди которой сплетни родятся.
— Великий князь, — продолжал законоучитель, — к набожности расположен. Императрица Елизавета Петровна окружила его весьма набожными женскими особами. Но затем оказался великий князь пристрастным к военной науке. Как это произошло?
— Причину такой склонности отыскать не могу, — сокрушенно ответил Порошин. — Что есть она — ведаю и стараюсь великого князя от круга сержантских обязанностей уводить к пониманию тактики и подвигам великих полководцев.
— Понимаю и одобряю, — сказал Платон. — Трудная у вас комиссия. Вся беда в том, что маршировка — это просто и всем видно, а для тактики надобны терпение и много знаний. Цесаревич же часто переходит с одного предмета на другой, не имея долгого к одной какой-либо вещи внимания. И не в осуждение, но истины ради замечу, что он всякою в глаза бросающей наружностью прельщается больше, нежели углубляется во внутренность.
Это было верное наблюдение. Павел прельщался ровной красотой военного строя, был без ума от картин развода караулов и парадов, отлично разбирался во всех деталях обмундирования солдат и офицеров, в амуниции и в оружии.
Себе он усвоил военную выправку, держался очень прямо, не сгибая спины, и когда Никита Иванович смотрел на него во время урока танцев, это бросилось ему в глаза.
— Надо исправлять походку великого князя, — озабоченно сказал он Порошину. — Заставляйте его ходить не по-солдатски, и когда он к такой манере приучился? Пусть ходит как статские благородные люди идут — прямо, вольно, осанисто.
— Слушаюсь, Никита Иванович, — ответил Порошин. — Легко статься может, что государь и в самом деле строевой парадный шаг себе усвоил. Он в маршировании толк понимает. Намедни, как полки гвардии шли мимо наших окон на парад, он изволил заметить графуГригорию Григорьевичу Орлову, что Семеновского полка солдаты маршируют худо. И граф с ним был согласен.
…Вероятно, можно было объяснить любовь великого князя к солдатскому строю влиянием отцовской крови — Петр Федорович любил прусский парадный шаг и все фокусы строевой выучки. Но и Панин и Порошин знали, что в крови его истинного отца, Сергея Салтыкова, не было никаких атомов, способных развить склонность к офицерским упражнениям, а изучать состав материнской крови им в голову не пришло. Между тем ангальтские принцы — отец, дед и прадед российской императрицы Екатерины Алексеевны — были знатоками муштровки солдат, и разве материнское начало с такой прочной наследственностью не могло взять верх над безалаберностью Салтыковых?!