– Дочери и сестры мои! – с печалью в голосе произнесла она. – Грех великий на монастырь наш пал, и виновница тому сестра Алёна. И в грехе том упорна она, ибо каяться не желает и в прощенье Господа нашего ей нужды нет. А посему телесно наказана она будет и на цепь посажена.
Подивились сестры во христе строгости наказания. Давно уже не помнили они, чтоб за провинность какую на цепь сажали. «Знать тяжкий грех совершен: или супротив веры, или супротив государя светлейшего», – решили они.
Мать Степанида подала знак, и монахини подвели Алёну к лавке. Она легла не противясь. Привратник замычал, показав Алёне, чтобы та вытянула руки, а затем ловко и быстро привязал руки и ноги к лавке. Взяв в руки лозу, он резко взмахнут рукой. Пруток со свистом рассек воздух.
Мать Степанида вновь подошла к Алёне и, наклонившись, поглядела ей в глаза, надеясь увидеть страх, но лицо молодой монахини было на удивление спокойно и твердо.
– Кнут неси! – приказала взбешенная настоятельница привратнику.
Немой Петр принес кнут, сплетенный из полос воловьей кожи. Потрясая им, он замычал, показывая, что кнут тяжел и он может ненароком изувечить упрямицу, но мать Степанида приказала:
– По греху и наказание. Бей без жалости!
Взвизгнула плеть, и кровавая полоса проступила сквозь полотно рубахи.
– Стой! – подняла руку игуменья. – Одежонка мешает, должно.
Петр замычал, качая головой.
– Да, да. Сорви, – показала она на рубаху.
Рубаха затрещала. Увидев нагое тело, Петр наклонился и провел своей грязной корявой рукой по отливающей белизной спине.
Алёна дернулась и застонала от унижения и собственного бессилия.
«Знала бы, что дело так обернется, ушла с разбойными. И не радовалась бы ноня эта старая ведьма на муки мои глядючи», – подумала она и метнула свой полный ненависти взгляд на игуменью.
– Бей! Чего зенки пялишь! – крикнула мать Степанида привратнику.
Кнут засвистел и скоро окрасился кровью.
Алёне казалось, что каждый удар ломает ребра, рвет в клочья тело. Рот заполнился соленой липкой слюной, мешавшей дышать, но Алёна только сильнее сжала зубы.
Степанида, увлеченная истязанием, не слышала, как звала ее послушница, и только когда девушка затрясла ее руку, очнулась.
– Чего тебе? – недовольно спросила она.
Настя, дрожащая, со слезами на глазах, с трудом вымолвила:
– Матушка, князь Шайсупов в монастырь пожаловал, тебя позвать велел.
– Не ко времени гость. Стой! – остановила она Петра. – Достанет с нее, – и, обращаясь к доверенным монахиням, приказала: – В яму ее и воды не давать!
Ожидая игуменью, князь Шайсупов прохаживался по монастырскому двору, обозревая узорные решетки на окнах собора и трехъярусной соборной колокольни. За ним, поодаль, топтались староста Семен и сотник Захарий Пестрый. У ворот монастыря кружком стояло около десятка стрельцов.
– Чего же ты, черный ворон, не упредил Степаниду, как я наказывал? – недовольным голосом спросил князь, обращаясь к старосте.
– Пришел я загодя, да достучаться не мог. Содеялось у них в монастыре что, никого не видно, – угодливо отозвался Семен. – Мор какой на дев монастырских напал?
– И правда, – оглядел двор сотник. – Ни одной не видно. Пойду погляжу игуменью.
Сотник направился было к дверям собора, но тут из-за келейницкой показалась мать Степанида. Широко ступая, она несла свое большое тугое тело степенно и важно.
– Словно лебедь белая выступает, – причмокнул языком Семен, глядя на игуменью. Сотник ухмыльнулся в бороду.
– Больше на сытую гусыню смахивает. Ишь зоб-то какой отрастила, да и гузка у нее в два обхвата будет.
Староста аж руками замахал от таких слов.
– Грешно тебе об игуменье так говорить, чай, не девка то продажная.
– А по мне все едины, – рассмеялся сотник. – Абы покладисты были.
Игуменья подошла к князю.
– Редкий гость, да желанный, пожаловал в монастырь наш ветхий, – поклонилась князю мать Степанида.
– Дела гнетут все, матушка, – ответил на приветствие Шайсупов. – Да ты, я вижу, не рада гостям будто, в воротах столь долго держишь.
– Что-то ты ноня больно строг, князь-батюшка. Не серчай, что не в воротах встрела, на то причины есть, а ты лучше проходи в обитель да отведай хлеб-соль монастырский, – пригласила она.
Монастырский «хлеб-соль» оказался обилен: в середине широкого и длинного дубового стола на серебряном блюде возвышался запеченный в тесте и нашпигованный зубцами чеснока свиной окорок; на длинном, узком, расписном деревянном блюде горбилась севрюжина; в тяжелых оловянных в позолоте чашах горками была наложена всякая всячина из монастырских кладовых: и белужья икорка, и соленые грибочки, и зелень огородная. Отдельно на малом столе стояло с десяток косушек и большой глиняный кувшин с душистым хмельным медом.
– Садитесь, гости дорогие, отведайте, что Бог послал, – пригласила к столу мать Степанида.
Князь, глядя на обилие кушаний, усмехнулся.
– От щедрот своих Бог одаривает? – показал он на стол.
Игуменья ничуть не смутилась. Она будто ждала этих слов.
– Все лучшее для гостей дорогих, а сами на хлебе и квасе пробиваемся. Не можно нам пищу сладостную вкушать.
Князь сел за стол в кресло с высокой спинкой и, распахнув полы ферязи, откинулся.
– Я, мать Степанида, к тебе по делу вельми важному, – начал было князь Шайсупов, но игуменья его остановила:
– О делах потом говорить будем. Попервой отведай, князь, медка монастырского, а кто до водочки охоч – можно и водочки, – кивнула она сотнику, зная его потребу.
– Гостеприимна ты, матушка, но поначалу о деле поведем речь, а потом и хмельному честь воздадим, – настоял на своем князь. – Нет ли чужих в монастыре? Не прячешь ли кого? – спросил он.
– Всяк в монастырь вхож, – уклончиво ответила игуменья и, догадавшись, о чем пойдет речь, спросила в свою очередь: – А кого тебе надобно, княже?
– Беглых холопов да душегубов!
Игуменья всплеснула руками:
– Окстись, князь-батюшко. Речи такие страшные ведешь. У нас монастырь женский, откель душегубам тут взяться?
– След в монастырь ведет. Не упорствуй, коль укрываешь!
– Искать в монастыре не позволю, – нахмурилась игуменья, – чай, не вотчина, да и поздно хватились холопов, из тюрьмы ушедших, знать, Господу было угодно даровать им свободу. Утекли.
– Так, значит, ведомо тебе о деле моем? – удивился князь.
– В миру не утаишься. Ты бы лучше не грозил, а сел рядком, поговорил ладком да запил договор медком, вот бы и ладно было, – улыбнулась игуменья. – У тебя ко мне дело и у меня к тебе интерес имеется. Я тебе помогу, да и ты меня уважь. Вот и поладим на том.
– Поладили лиса да петух, от ладу остались шпоры да пух, – ухмыльнулся в бороду Захарий Пестрый.
– Не встревай! – нахмурил брови князь Леонтий и, погрозив сотнику пальцем, приказал: – Пойди за стрельцами пригляди, не содеяли б чего. Да Семку с собой возьми. Позову, коль нужда в вас будет.
Когда Захарий Пестрый и староста Семен вернулись в трапезную, с «делом» было покончено и князь Леонтий, довольный и обласканный, сидел в кресле и потягивал из золоченого кубка хмельной медок. Игуменья, раскрасневшаяся, хлопотала вокруг него, предлагая откушать и то, и это.
Сотник, видя, что князю не до него, сел к столу и, отодвинув кубок с медом, потянулся за косушкой. Взболтав содержимое, он опрокинул косушку и опорожнил ее до капли.
– Крепка! На добрых травах настояна, – похвалил водку сотник, но ни князь, ни игуменья, ни староста, уплетавший за обе щеки гусятину, не обратили на него никакого внимания. Только монахиня, прислуживающая за столом, прыснула в кулачок и отвернулась.
Медок был душист и крепок. Сколь выпито его было в застолье, не считано, но, когда в голове у князя помутилось, и он стал глядеть на белый свет осоловевшим взором, игуменья, привалившись к нему своей внушительной грудью, зашептала:
– Жарко, чай, князь Леонтий? Пойдем в горенку, охолонешь.