Порта снова принялся за еду. На сей раз он нашел в брошенном американском джипе ящик консервированных ананасов.
— Странно, что раньше я не любил их, — задумчиво произнес он. — Когда война окончится, первым делом отправлюсь в ресторан и буду есть ананасы, пока из ушей не полезет.
Разумеется, это послужило сигналом к одному из наших любимых времяпрепровождений: игре в «когда война окончится…» Мы обсуждали это всякий раз с неустанной живостью, и почему-то эта игра не утрачивала своей привлекательности, хотя из всех нас только Хайде определенно знал, как будет распоряжаться своей жизнью. Он был унтер-офицером и давно решил, что пойдет в офицерскую школу. И с этой целью ежедневно, где бы мы ни были и чем бы ни занимались, штудировал по десять страниц из «Наставления по военным кампаниям». Мы безжалостно дразнили Юлиуса, однако, может быть, слегка завидовали его упорной решимости преуспеть. Все мы понимали — хотя этого никто не признал бы, — что слишком долго пробыли солдатами для возвращения к обычной гражданской жизни. Старик заявлял, что только фермеры смогут успешно вернуться к довоенной деятельности, — и, возможно, был прав. Для меня фермеры были особой породой людей. Только покажи им картофельное поле или ряд яблонь, и они, скорее всего, потеряют голову. Многие фермеры дезертировали из армии, увидев яблоню в полном цвету. Через два-три дня почти всех их ловили и волокли, возбужденно бормочущих о свиньях или сливовых деревьях, в трибунал. К сожалению, никакие трибуналы не могли понять мании, которая охватывала этих людей при столкновении лицом к лицу с тем, что составляло сущность их жизни, и результатом неизбежно становился расстрел.
Прошло уже десять часов с тех пор, как мы начали расчищать проход по минному полю. Десять часов напряжения; десять часов ходьбы в буквальном смысле дорогой смерти; десять часов, в сущности, без отдыха. Что такое редкие двадцатиминутные перерывы, если знаешь, что дело не завершено даже наполовину?
Однако, наконец, оно близилось к концу. Мы только что установили последний белый указатель, обозначающий безопасный путь для танков, и близилась возможность расслабиться. Я собрался вбить последнюю веху, и тут краем глаза увидел что-то. Поднял взгляд. Все остальные стояли недвижно, как статуи, с отвисшими челюстями, с широко раскрытыми глазами. Все смотрели на лейтенанта Брандта. Он стоял в отдалении от группы, широко расставив ноги и чуть отведя руки от корпуса… По коже у меня пошли мурашки страха. Я прекрасно понимал, что означает эта неловкая поза. Клаус стоял прямо на мине. Малейшее движение, и она взорвется. Я видел провода, шедшие от нее. Клаус должен был понимать так же ясно, как и мы, что его час настал.
Стоявшие ближе всех к нему начали медленно пятиться. Им тоже грозила серьезная опасность. Провода говорили о том, что мина соединена с другими. Лишь один человек выказал желание броситься в героической, но наверняка самоубийственной попытке прийти на помощь лейтенанту. Это был Малыш. Мы удержали его грубой силой, для этого потребовались трое. Едва мы успокоили Малыша, Барселону охватил приступ безумия, и он медленно пополз к Клаусу, все еще стоявшему на мине.
— Держите этого болвана! — крикнул Порта.
Лицо лейтенанта было жуткого свинцового цвета. Он был одним из самых смелых людей, каких я знал, но даже смельчаки заслуживают определенного снисхождения, стоя на мине. Мы уже приготовили полный шприц морфия, разложили перевязочный материал. Если он каким-то чудом останется жив, потребуются все бинты, какие есть в наличии. Легионер вытащил пистолет. Его цель была ясна: что бы ни случилось, Клаус должен страдать как можно меньше. Назовите это убийством, если угодно, но лейтенант провел с нами шесть лет, сражался бок о бок со своими солдатами в самых тяжелых боях. Когда знаешь, любишь и уважаешь кого-то, как мы Клауса, то особенно не беспокоишься о том, как воспримет это остальной мир, а просто делаешь то, что нужно.
Наступить на мину, лежащую у всех на виду, — одна из тех невероятных ироний войны, принимать которые трудно. И однако, думаю, что-то подобное должно было случиться почти неизбежно. После десяти часов напряженной работы на минном поле неудивительно, если внимание человека ослабнет на несколько секунд. К сожалению, расслабление даже на долю секунды в подобных обстоятельствах очень часто становится роковым.
Внезапно Порта крикнул Клаусу:
— Прыгай! Это единственный шанс!
Клаус заколебался — и кто мог бы винить его? Одно дело сказать, что это твой единственный шанс; совсем другое набраться мужества, чтобы воспользоваться им.
Мы ждали. И смерть ждала своей несомненной добычи не менее терпеливо.
По прошествии какого-то времени — десяти минут? получаса? дней, недель, месяцев? это казалось вечностью — Клаус поднял руку в безмолвном прощальном салюте и согнул колени, готовясь использовать свой единственный шанс…
Я зажал ладонями уши. Клаус оставался в позе бегуна, ждущего выстрела стартового пистолета. Думаю, мы все разделяли муки его последних мыслей. Оставаясь на месте, он был еще живым; едва двинется, станет, скорее всего, совершенно мертвым.
Клаус коснулся пальцами земли, готовясь к мигу, когда должен будет использовать свой последний шанс. А потом вдруг распрямился.
— Бросьте мне свои куртки!
Ему тут же бросили десять курток. Долетели только три. Малыш снова бросился вперед, но Порта мгновенно нанес ему удар саперной лопаткой. Тот хрюкнул и упал.
— Поблагодарите его от моего имени, — сдержанно сказал Клаус.
Он обмотал тремя куртками тело, прикрыв, насколько возможно, грудь и живот. Затем снова поднял руку в салюте.
— Прыгай! Ради Бога, прыгай!
Я слышал, как настойчиво шепчу эту команду, но ее заглушил внезапный слитный звон колоколов по всей местности. Колоколов, звонивших в честь освобождения Франции. Ветер доносил до нас ликующий перезвон, возвещающий, что Франция свободна. Люди забыли ужасы войны, ад высадки в Нормандии, разрушенные дома, разоренные поля. Они знали только, что теперь вновь стали свободными людьми. На улицах американские солдаты танцевали с французскими девушками. Vive la France! Mort aux Allemands![21]
Лейтенант Брандт напряг мышцы. И прыгнул. Разрывающий барабанные перепонки взрыв заглушил колокольный звон. Взметнулся язык пламени… Мы бросились вперед. Клаусу оторвало обе ноги. Одна лежала рядом с ним, другая улетела Бог весть куда. Все его тело было в ожогах, но он все-таки пребывал в сознании.
Старик сразу же сделал ему укол морфия. Мы с Портой наложили жгуты на кровоточащие культи. Мундир его был изорван, пахло горелой плотью. Клаус сжимал, сколько мог, зубы, но потом боль стала невыносимой, и его мучительные вопли смешались с веселым перезвоном.
— Еще морфия! — крикнул Малыш, очнувшийся после удара Порты.
— Больше нет, — негромко ответил Старик.
Малыш напустился на него:
— Что это, черт возьми, значит — нет?
Пауза.
— То, что говорю, — ответил Старик, раздраженно отбросив шприц. — Нет больше морфия.
Что могли мы поделать? Ничего. Только сидеть возле лейтенанта и мучиться вместе с ним. Кто-то вставил сигарету в его уже посиневшие губы.
— Все будет хорошо…
— Полежишь в госпитале…
— Ты не умрешь, это конец войны…
— Все будет хорошо, когда донесем тебя до базы…
— Слышишь колокола? Это конец войны!
Конец войны… Вскоре настал и конец жизни нашего лейтенанта. Он умер меньше чем через минуту, и мы пошли по минному полю по своим следам, между белыми вехами, которые он помогал устанавливать, неся его на плечах; похоронная процессия под торжествующий звон колоколов. Малыш шел первым. Порта замыкал колонну, играя печальную мелодию на своей флейте. Называлась мелодия «Полет диких лебедей»; она была одной из тех, которые Клаус любил больше всего.
3
Русский лейтенант Гаранин из Четыреста тридцать девятого Восточного батальона сделал со своим взводом татар[22] поразительную находку: в американской машине вместе с тремя мертвыми офицерами лежал набитый бумагами портфель. Гаранин сразу же схватил его и помчался к командиру роты; тот так же быстро решил, что разбираться с документами следует генералу Марксу, командующему Восемьдесят четвертой армией[23]. Поэтому оба офицера отправились к генералу, прихватив драгоценный портфель.