Я угрожающе и в то же время ласково провел рукой по стволу пулемета. Стоило мне только спустить предохранитель, и он будет готов к уничтожению… Господи, как я ненавидел их так называемые демократии, лицемерные тирады и нескончаемую ложь! Легко сидеть, развалясь в кресле, и давать советы, когда ты надежно защищен четырьмя стенами, когда у тебя полный желудок и теплые ноги. Как там двести семьдесят пять тысяч безработных в Копенгагене? Только в одном Копенгагене? Почему не перестрелять их всех и не покончить с этим? Это решит несколько их демократических проблем.
Последнее Рождество в Копенгагене… как помнится мне это Рождество! Я слонялся по улицам, сунув руки без перчаток в дырявые карманы, волоча по снегу ноги в изношенных ботинках, глядя на сияющие огни на елке посреди Ратушной площади. Я ненавидел эту елку. Она представляла собой символ самодовольства и благополучия. Их благополучия, не нашего. Я подошел к ней, помочился на нее, облив как можно выше, и ушел, оставив парящее желтое пятно на хрустящем снегу.
Я одиноко шел по Вестерброгаде[7]. За каждым окном была елочка, или огоньки, или красивые бумажные игрушки. Счастливого Рождества! Всем счастливого Рождества! Расхожая фраза. Ничего не означающая. Попробуй постучать в какую-то дверь, попросить кусочек рождественского гуся — мигом окажешься брошенным в канаву. Но при всем при том это было время благодушия, богатые были довольны собой и пребывали в полном ладу с миром.
На другой день под вечер я встретил знакомого парня по имени Пауль. Большинство людей спешило в кино: в этот день меняли программы, демонстрировали новые фильмы. Помню, тогда было много фильмов о войне, и еще один — о смерти Аль Капоне[8]. Все картины кровожадные, подходящие для этого времени. Мы с Паулем сидели в кафе, деля на двоих чашку кофе и круассан. Неподалеку находился полицейский участок, поэтому оба мы были не совсем спокойны.
— Хочешь получить работу? — спросил Пауль. Небрежно, словно подобные предложения поступали ему каждый день.
Я молча посмотрел на него, скептически приподняв бровь.
— Настоящую работу, с настоящей зарплатой по пятницам, — сказал он еще небрежнее.
— Иди ты!
— Серьезно.
Наступила пауза. Я вызывающе смотрел на него, не веря ни единому слову, поощряя своего приятеля продолжить и выдать себя. Через несколько секунд он пожал плечами.
— Я думал, тебя это заинтересует… Мне дали один адрес в Германии. Там не хватает рабочих рук, можешь себе представить такое… Готовы обучать тебя профессии и при этом платить деньги. Это какой-то завод. Мне сказали, что к концу года можно скопить приличную сумму.
Я застыл в ошеломленном молчании. Работа… зарплата… еда, одежда, настоящая постель… Даже теперь я едва смел верить, что это правда. Не успел я задать уточняющих вопросов, как владелец кафе подошел к нашему столику и гневно указал на дверь: существовал предел времени на сидение и разговоры для тех, кто взял одну чашку кофе и один круассан.
Пятнадцать дней спустя мы с Паулем приехали в Берлин зайцами в товарном вагоне. Пауль вскоре погиб во время аварии на заводе, а я после этого вступил в армию.
Впервые за столько лет, что уже не вспомнить, я ел три раза в день и спал в постели. Приходилось трудно, но не так, как на заводе. Я постепенно набирал вес, впалые щеки округлялись, мышцы крепли. Гнилые и сломанные зубы мне обработал армейский дантист — это было в порядке вещей и совершенно бесплатно.
Мне выдали нарядный мундир, и каждую неделю я получал свежее белье. Внезапно я стал человеком. Внезапно понял, что такое счастье.
А потом началась война, и с ней пришел конец недавно обретенной радости жизни. Товарищи, с которыми я жил с первых дней в армии, были убиты, искалечены или переведены в другие части. С солдатами уже обращались не как с людьми, а как с необходимыми военными принадлежностями. Мы требовались для продолжения этой игры точно так же, как танки, пушки и противопехотные мины. Дни чистых постелей и бесплатного лечения зубов миновали. Мы стали оборванными, грязными, вшивыми. Нарядные серо-зеленые мундиры, которыми мы гордились, выгорели, стали напоминать цветом и фактурой кухонные полотенца. Полк утратил своеобразие, слился с остальной военной машиной. И казалось, что мы постоянно на марше. Мы ходили строем под дождем и под солнцем; в жгучую жару и в жгучий холод; в туман и в снегопад; по льду и по грязи. Жажду утоляли водой из поганых луж и вонючих канав. Обматывали ноги тряпьем, когда сапоги изнашивались. И чего же мы могли ждать в будущем, чем поддерживать в себе луч надежды? У нас было всего три возможности: тяжелое ранение, после которого тебя демобилизуют как непригодного; плен и лагерь; или — скорее всего — одинокая могила у обочины какой-то дороги.
Мои воспоминания оборвал слепящий огонь в ночном небе. Я инстинктивно бросился на землю и забился в укрытие. Друзей будить не было нужды: они среагировали так же мгновенно, как и я. Что происходит там, на ничейной земле? Я спустил предохранитель пулемета. Старик выпустил ракету, и земля впереди ярко осветилась. Мы затаили дыхание и прислушались. Где-то вдали слышался рокот мощных моторов и — время от времени — резкий стрекот пулеметных очередей.
— Танки, — нервозно прошептал Грегор.
— Движутся сюда, — согласился Порта.
Старик выпустил еще одну ракету. Тишина. В темноте за пределами освещенного пространства ничто не двигалось, но однако же мы знали, что там что-то есть. Стояли неподвижно, прислушиваясь и вглядываясь. Пустой рукав майора Хинки трепетал на ветру. Ракета погасла, и мы тут же услышали надвигающийся из темноты скрежет и лязг гусениц. Шли танки. Мы тут же бросились готовить противотанковые орудия.
Танков была целая армада. Земля дрожала и гудела под ними. Мы уже видели первые, идущие по верху обрывов, — часть длинной серой колонны доисторических чудовищ.
Под перекрестным огнем крупнокалиберных пулеметов мы выползли на ничейную землю, чтобы установить противотанковую пушку. Вскоре она заработала, и снаряды ее попали в цель. Раздался гром, и к небу взметнулась ярко-красная молния. Снаряд угодил переднему «черчиллю»[9] прямо под башню, и то, что секунду назад было зловещей стальной крепостью, жадно стремящейся в своей цели, превратилось в громадный костер.
В пятидесяти метрах справа в нашу сторону с грохотом шел «кромвель»[10]. Малыш повернулся, спокойно вскинул к плечу противотанковый гранатомет, прицелился, зажмурив один глаз, и нажал на спуск. Из «кромвеля» вылетел длинный язык пламени. Его постигла та же участь, что и «черчилль».
Эта сцена повторялась с некоторыми вариациями раз за разом. Многие танки были охвачены огнем, много людей сгорело заживо, но на их место тут же выдвигались другие. Люди и танки шли на нас неослабным потоком. Наша противотанковая пушка была уничтожена, артиллеристы противника развлекались за наш счет. В воздух непрерывно летели куски металла и человеческих тел. Едкий дым заполнял нам легкие, жег горло и глаза. В ушах звенело от постоянных взрывов. Я лежал, прижимаясь к земле, сжав кулаки и уткнув голову в песок. Теперь я понял, почему люди называли землю Матерью и поклонялись ей. Сейчас, пусть донельзя окровавленная и грязная, она представляла собой громадное укрытие.
В нескольких метрах я увидел английского рядового, так же прижимавшегося к земле. Он тоже увидел меня. И мы одновременно собрались убить один другого. Я не хотел убивать. Я не питал к нему личной вражды, но и не хотел быть убитым. Он, скорее всего, испытывал то же самое. По законам войны один из нас должен был погибнуть, и не время было размышлять, хороши ли эти законы. Убей, чтобы жить самому.
У меня в руке была граната. У англичанина наверняка тоже. Я выдернул зубами чеку и, лежа, отсчитывал секунды. Двадцать один, двадцать два, двадцать три, двадцать четыре[11]…