— Ну уж, скажешь, — пробормотал смутившийся Валерий.
— А что, сын, больше детей — больше счастья. Разве б плохо было, если б сейчас у тебя братики и сестрёнки были? Вишь, не удалось в своё время завести, а я жалею…
Она смолкла, словно давая передышку себе и ему, чтобы улеглось то, что высказано, и закрепилось хотя бы этим малым временем. Валерий сидел насупясь, чуть отвернув голову, и было непонятно: то ли его так сильно раздражает яркий свет лампочки, то ли не хочет даже смотреть в сторону матери. Олена ослабила руки, давая ему волю, и он неспешно убрал свою руку, спрятал между колен. Молчание затягивалось. Олена словно одеревенела от тишины, от ожидания, глаза её начали тускнеть, наливаться горестным светом.
— Ты ведь у меня добрый, ласковый… — прошептала она.
Валерий вздрогнул. Всё так же глядя в пол, медленно произнёс:
— Ты-то сама как? Тебе-то он нравится?
— Хороший он, — сказала она и с облегчением откинулась на подушку. — Серьёзный.
— Обижать не будет? Лекарь ведь, лекари грубые бывают…
— Ой, да что ты! — взмахнула она рукой. — Мягкий он. Детей любит. Кошки, собаки за ним следом ходят. Вон, бык Юбиляр у нас на ферме взбеленился, кидается на всех, землю роет — никто не мог сладить, а Николай-то Иванович пришёл, постоял-постоял у изгороди, позвал по кличке, — глядим, бык головой замотал, идёт, в ладонь ему тыкнулся и ухо подставил, чеши, дескать. Мы, кто были, так и ахнули. Вот тебе и Николай Иванович. Пара он мне, сынок, сердце подсказывает, пара.
Валерий пожал плечами.
— Выходи.
— Так, вишь, он хотел бы, чтоб фамилию я сменила, чтоб его взяла. Я говорю: а сыну каково, сын-то что скажет? Ушёл в армию, мать была Кононыхиной, а вернулся — Полшкова…
— Ну это он правильно: раз жена, бери фамилию мужа. Тут он прав. Ничего не могу сказать.
— Вот, — сказала она, как бы загибая палец на ещё одном решённом вопросе. — Значит, одобряешь, сынок?
— Ну а че ж ты будешь куковать? Разве я не понимаю?
— Ой, сыночка ты мой родненький, какой ты у меня! — Она вдруг всхлипнула и ткнулась лицом в подушку. Голос её зазвучал глухо: — Тебе должна служить до конца дней, тебе одному, а я чего? Куда меня понесло, дуру старую? Чего теперь делать?
Валерий засопел, тронул мать за плечо.
— Мам, мам, ну кончай… Чего ты, в самом деле?
— Ой, да разве ж я не чувствую" — запричитала она, — разве ж не понимаю, что ты можешь думать об матери. Не лукавлю, сынок, ой, ни вот столько, ни пол-столько. Тебя не хочу потерять, и Николай Иванович мне уже дорог… робеночек от него будет.
Она сказала это вроде бы подушке, но тотчас подняла голову, вскинула заплаканные глаза и словно застыла, перестала даже дышать. Валерий собирался что-то сказать, но стушевался и только кашлянул.
— Робеночек будет, — повторила она, глядя куда-то в пространство остановившимся взглядом.
Валерий взялся вдруг поправлять сапоги, подтягивать, сгибать гармошкой, потом проверил все пуговицы на кителе, перестегнул ремень. Олена всё глядела перед собой в одну только ей видимую даль, и на лицо её наплывала, как полоса лунного света, тонкая переменчивая улыбка.
— Он, он это ведёт меня, — сказала она загадочно. — Пусть живёт, пусть.
— Ой, мамка, да конечно! — воскликнул Валерий, резко поднялся и отошёл к окну.
Они молчали, думая о своём, а может, об одном и том же, о новой жизни, так внезапно и властно пришедшей к ним. Молчали долго, без времени, но не было в том молчании прежней тяжести, была лёгкость, словно и не прерывали разговора, лишь продолжали не вслух — негромко, про себя, одними мыслями…
Рано утром, до завтрака, Валерий забежал к ней проститься и проводить до автобуса. Олена была уже готова: умылась, причесалась, связала пустой чемодан. Они тут же и вышли, не рассусоливая. На остановке Олена вывернула из платочка пятёрку и протянула сыну.
— Вот, к тем, что вчера дала. Подумала-подумала, хватит мне до Москвы, а там пусть-ка Клавдия раскошелится, пусть-ка даст нам с матерью на дорогу. Такие деньжищи сквозь пальцы перепускают. Ничего, ничего. А тебе пятёрочка ой как пригодится.
Валерий не стал ломаться и отказываться, сунул деньги в карман. Из тумана, сигналя и ослепляя яркими фарами, выкатился автобус. Олена засуетилась, кинулась было к дверце, повернулась к сыну, обняла, прижала, жадно расцеловала в глаза, в щёки, в губы. Влезла с чемоданом через переднюю дверцу, и автобус тронулся. Охая, причитая, она бочком-бочком, прискоками добежала до заднего стекла, упала коленками на сиденье, но там, за стеклом, был лишь густой клубящийся туман…
Краники
После утомительного перелёта, тряски в стылой электричке и блуждании по чужому городу Максим Тимофеевич наконец-то набрёл на гостиницу — двухэтажный дом с крыльцом и верандой, где были свободные места. Койка вполне устраивала его, он надеялся пробыть здесь не более суток.
В просторной комнате, куда определила его дежурная, было восемь коек с прикроватными тумбочками, в центре круглый стол под клеёнкой в окружении жёстких стульев с гнутыми ножками, в углу, за дверью, рогатая деревянная вешалка на резной стойке с деревянными лапами, от двери наискосок потёртая ковровая дорожка.
Человек в спортивном костюме, в жёлтых туристских ботинках и меховой шапке, поначалу безучастно лежавший с книгой у дальней стены, отвёл от лица книгу и показал на соседнюю койку:
— Советую, пока свободно, подальше от окна, а то там сильно дует.
Максим Тимофеевич поколебался из-за вечной своей недоверчивости и привычки не больно-то принимать заботу от незнакомых людей, но преимущества предлагаемого места были очевидны, и он согласился. Парень поднялся, приветливо улыбаясь, первый протянул руку:
— Лапенков, Сибирь, — представился он на спортивный манер.
— Кочегуров, — назвался и Максим Тимофеевич, холодно оглядывая соседа, его длинные баки, оттопыренные уши, насмешливые глаза. — Из Москвы, — хмуро добавил он, чтобы парень не вязался с расспросами.
Эти гостиничные знакомства за долгую его кочевую жизнь сидели у него в печёнках, и теперь он явно давал понять случайному человеку, что вовсе не расположен брататься с ним и вообще разводить пустопорожние разговоры. Лапенков, видно, почувствовал его настроение, снова улёгся на кровать и раскрыл книгу.
Уже давненько Максим Тимофеевич понял простую истину, что когда тебе плохо и даже очень плохо, то это тоже твоя жизнь и пусть скверная, но она неповторима, а главное — могло быть и хуже, так худо, что в пределе называется смертью. А потому он научился использовать скромные удобства любого временного жилища и не роптать на судьбу. Верный себе, он прежде всего занялся устройством на новом месте. Не спеша разделся, вынул из чемодана походный набор; пижаму положил на постель, туалетные принадлежности отнёс в ванную, разложил на стеклянной полочке. Умылся, побрился и только тогда ощутил голод — весь день после раннего домашнего завтрака почти ничего не ел. Когда-то жена заботливо заворачивала в дорогу щедрые бутерброды, варёные яйца и яблоки — теперь его Груняша трижды бабушка, хлопот полон рот, дома, можно сказать, и не бывает: то у старшей, Татьяны, то у младшей, Анюты.
Он стал одеваться, собираясь на поиски какой-нибудь забегаловки. Сосед, не отрываясь от книги, сказал в пространство:
— Тут есть блинная, направо три квартала. Отличные блины, правда без икры почему-то.
— Спасибо, — сухо поблагодарил Максим Тимофеевич, чуть покоробленный последними словами парня. "Без икры почему-то", — мысленно передразнил он. — Почему-то! Я б тебе сказал почему…"
Парень этот, лежавший в шапке на застеленной кровати, сразу не понравился Максиму Тимофеевичу, и не столько тем, что лежал в одежде на чистом казённом белье (бог с ним, с бельём!) и носил старомодные баки (нынче парни завиваются, как девки, а девки стригутся под парней), а главным образом какою-то своей раскованностью: первый протянул руку старшему человеку, усмехается, советы даёт как ровне, наконец это "почему-то".