За железнодорожным полотном, в старом кирпичном доме, Джунаид-хан разыскал войсковой штаб, спросил по имени знакомого русского полковника. Дежурный адъютант в офицерском кителе со споротыми погонами, юркий узкоплечий чеченец, подозрительно ощупал хана и его спутников злыми глазами, но, узнав же, с кем имеет дело, залебезил, доверительно сказал, что в штабе, кроме него и часовых, никого нет, посоветовал поспешить на вокзал, куда уехали все, – ожидался приезд специального поезда самого Маллесона. Английский генерал возвращался с фронта, где устраивал смотр английским батальонам, Пенджабскому полку, отрядам пулеметчиков и легкой кавалерии, сражавшимся с красными под станцией Равнина.
На вокзале было многолюдно, но по лицам собравшихся, особенно железнодорожных рабочих, Джунаид-хан угадал, что их сюда согнали силой. Шеренги вооруженных сипаев, выставленные вдоль перрона, поддерживали идеальный порядок. Поезд прибыл раньше времени.
…Вечером Джунаид-хан, покачиваясь в салоне мягкого вагона, сидел напротив Маллесона, слушал его неторопливую речь.
– Вы, туркмены, – хозяева своей страны!.. Мы, видит Бог, не желали войны, не собирались вмешиваться в ваши внутренние дела, предоставляя определить образ правления самому туркменскому народу… Об этом мы, ваши верные союзники, заявляли не раз перед всем миром. Мы позволили себе только одно вмешательство – в Асхабаде, когда на митинге железнодорожных рабочих тридцать первого декабря 1918 года выяснилась опасность для наших войск, временно расквартировавшихся в городе. Это когда какие-то горлопаны, комиссарские подголоски стали кричать: «Долой англичан!.. Оккупанты – вон!..» Эти вооруженные смутьяны затеяли свару, собирались напасть на наших солдат и офицеров. Все это для нас было обидно и не совсем безопасно, и мы прибегли к вооруженной силе, разогнали митинг, зачинщиков арестовали. Ими оказались, как и следовало ожидать, русские большевики…
– И правильно сделали, ваше высокопревосходительство! – поддакнул Джунаид-хан, уцепившись за повод, чтобы оправдаться за неудачу под Петро-Александровском. – Вот такие же горлохваты из Чарджуя разогнали моих лучших джигитов… Каких нукеров потеряли! Сам я, благодарение Аллаху, спасся чудом. С большевиками надо говорить на языке пулеметов и маузеров…
– Мы тоже теперь пришли к такому выводу. – Маллесон не сводил глаз с сухопарого капитана Тиг Джонса, начальника разведки британской военной миссии в Закаспии, который старательно переводил его слова. Однако Джунаид-хану показалось, что Маллесон понимает по-туркменски. Генерал, беседуя с ним, даже не смотрел в его сторону, будто, кроме Тиг Джонса, здесь никого не было. – Я очень рад нашему взаимопониманию… Мы не варвары, мы не немцы, мы – древняя гуманная нация… Империализм английский и империализм германский – вещи разные. Лучше иметь дело с империализмом Англии, где живется гораздо свободнее, чем во Французской республике, чем с империализмом Германии, где режим равняется режиму Николая Второго… И если мы, англичане, предпринимаем кое-какие решительные шаги, то делаем это во имя будущего туркменской нации, во имя ее великого будущего… Учтите, хан, что все наши действия – с ведома вашего правительства.
– Мы англичанам доверяем и без наших правителей, – с готовностью подхватил Джунаид-хан, – ибо все мы живем одной мечтой – поскорее избавить мир от большевистской заразы… Все туркмены благодарны вам, готовы на любой решительный шаг. Только не уходите из Закаспия… Без вас, англичан, нам, ханам и баям, всем порядочным людям – каюк…
Тиг Джонс еще не успел перевести слова Джунаид-хана, как генерал наконец внимательно взглянул на своего собеседника, милостиво улыбнулся. Джунаид-хан окончательно убедился, что Маллесон знает туркменский язык, хотя тот и продолжал говорить по-английски:
– Да… Большевики более безопасны, когда они мертвы… Британская военная миссия полагает, что правительство Закаспия предпринимает мудрые шаги, готовясь подписать с нами соглашение о невыводе отсюда английских войск в течение двадцати пяти лет… Мы готовы на такую жертву, мы готовы на любой шаг, который может помешать большевистскому проникновению в Закаспий.
Маллесон еще долго рассуждал, но главное – посулил, что очень скоро пришлет в Хиву своих инструкторов, снарядит караван с оружием и боеприпасами, а следом, быть может, отправит и отряд легкой кавалерии сипаев. На помощь джунаидовским отрядам.
Сколько воды утекло с тех пор в Амударье…
– А что было потом? – Джунаид-хан припоминал те далекие годы и события. – Бежали, гады… Надавали кучу обещаний, убаюкали нас пустыми словами и предали. Оставили на растерзание большевикам…
Джунаид-хан поморщился – не то от горечи во рту, не то от горьких воспоминаний о тех страшных, несуразных, как кошмарный сон, днях, затянувшихся, будто в наказание, на долгие годы…
Каракумы, Хива, Иран, снова Каракумы и снова Хива, Петро-Александровск, бегство, постыдное и унизительное, погони красных эскадронов, кровопролитные бои и ни одного выигранного крупного сражения. О, Аллах! Чем прогневил он, Джунаид, Всевышнего, что восстала чернь оазиса и ему пришлось покинуть все – и хивинский дворец, и свою последнюю резиденцию Бедиркент, загнанным зверем заметаться по каракумским пескам.
Джунаид-хан восковыми костяшками пальцев нащупал у ног янтарные четки, взял их в руки и стал медленно перебирать бусинки, но успокоение не приходило. «О, Аллах, милостивый и милосердный! Чем я прогневил тебя? Чем?! Разве я когда богохульствовал? Иль не молился тебе исправно и не справлял всех религиозных праздников? Не поклонялся святым и не учил тому детей своих и всю чернь, подданную мне?.. Хочешь, я принесу тебе в жертву целый гурт овец? Стадо быков? Верблюдов? Табун скакунов чистокровных? Людей, наконец!.. Я все смогу. Только смерть отвратить не в силах моих… Смени свой гнев на милость. Смилостивься, о праведный!.. Поистине, Аллах всепрощающ и милосерд! Поистине путь Аллаха есть настоящий путь, и нам повелено предаться Господу миров…»
Джунаид-хан, забываясь, громко запричитал – в дверях юрты мигом возникла бритая голова слуги, застывшая немым вопросом: «Вы звали, тагсыр?», но, увидев отрешенное лицо хозяина, тут же исчезла.
«О, Всевышний! Смени свой гнев на милость! – Хан воздел к небу дрожащие руки. – Не ропщу я на судьбу свою. Ты не обделил меня сыновьями, не обошел богатством. Во всем Герате нет богаче меня человека… Чего ж ты хочешь? – спрашивал себя Джунаид-хан. – Что судьбу гневишь?!»
И то, о чем денно и нощно мечтал Джунаид-хан, ему хотелось утаить не только от чужих, от всего мира, но и от своих, даже от своих родных детей, наконец, от самого себя. Но разве обманешь себя? А его тайна? Святая святых… В могилу с собой унести? Даже на смертном одре он не осмелится признаться. Никому…
Джунаид-хан, кряхтя и вздыхая, достал из-под подушки серый листок бумаги, огрызок химического карандаша и, послюнявив его, долго царапал что-то, затем перечитал и, вложив между страницами Корана, спрятал под изголовьем и вытянулся на постели, чувствуя, как от непривычных, даже мало-мальских движений застучало, заходило ходуном сердце, словно хотело выскочить наружу.
…Разве он, Джунаид-хан, ропщет на судьбу свою? Она милостиво обошлась с ним: в сонме подлецов, блюдолизов и мерзавцев отыскивались, – как ни странно в этом продажном, лживом мире, – и люди преданные. Служили они ему не без корысти, и Джунаид-хан, по-своему привязанный к ним, щедро платил им за грязную и опасную работу, ибо видел в них не холуев, денно и нощно изгибавшихся перед хозяином. Это были его глаза и уши – агенты, разделявшие его идеи, жившие повсюду – в Хиве и Бухаре, Кизыл-Арвате и Бахардене, Мары и Теджене, Ашхабаде и Серахсе, Ташаузе и Куня-Ургенче… Кого только среди них не было – туркмены и узбеки, русские и каракалпаки, персы и белуджи, казахи и курды, исправно доносившие ему обо всем, державшие в курсе многих событий, происходивших в стане красных или белых, басмачей или во дворе бухарского эмира…