— Скажите, — начал я, когда мы уселись, — вы случайно не знаете английского врача Конан Дойля?
Он поджал губы, пытаясь припомнить.
— А у меня был повод познакомиться с ним? — спросил он наконец.
— Весьма возможно. Он учился в Вене какое-то время и специализировался по офтальмологии, как и ваши коллеги...
— Кенигштейн и Коллер?
— Да. Возможно, они встречались, когда он учился здесь.
— Возможно, — в его ответе не было и намека на желание выяснить, знали ли его коллеги Дойля. Вероятно, они оказались в числе тех, кто предпочел порвать с ним. — А каким боком доктор Дойль касается вас? — спросил Фрейд, пытаясь смягчить резковатость ответа.
— Должен заверить, что медицина тут ни при чем. Доктор Дойль обладает некоторым влиянием в определенных литературных журналах Англии. Сейчас он больше пишет книги, нежели занимается медициной, и именно ему я обязан тем, что он представил мои скромные записки о приключениях Холмса издателям.
— Вот как...
Мы сошли с конки на углу улиц Верингер и Бергассе и направились к дому доктора Фрейда.
Едва мы переступили порог, как стало ясно: наверху происходит что-то ужасное. Мы бросились вперед, мимо, насколько я успел заметить, служанки Паулы и другой женщины, которой меня вскоре представили, — ею была фрау Фрейд. В ту минуту я почти не разглядел маленькую девочку лет пяти, которая в волнении сжимала ручонками столбики перил. Позже мы подружились с маленькой Анной Фрейд, но в тот момент у нас не было времени познакомиться. Фрейд и я кинулись в комнату, где Холмс в ярости рвал на части свой саквояж. Ворот его наполовину отстегнулся, волосы спутались, а тело сотрясали судороги, с которыми он был не в силах совладать.
Когда мы вошли в комнату, он обернулся, обратив к нам безумный взор.
— Куда вы все дели? — завопил Холмс. — Что вы сделали?
Совместными усилиями нам удалось утихомирить его, затем он погрузился в преисподнюю, еще более глубокую и ужасную, чем пучина Рейхенбахского водопада, которую я когда-то пытался описать.
Гипноз когда действовал, когда нет. Временами перед гипнозом Холмсу приходилось давать успокоительное, однако Фрейд старался избегать этого, если добивался успеха обычным способом.
— Его нельзя приучать к успокоительным, — объяснил Фрейд, пока мы второпях завтракали в его кабинете.
Конечно, одному из нас приходилось постоянно стоять на страже и следить, чтобы Холмс не нанес увечья себе или кому-то из окружающих в то время, когда не мог отвечать за свои действия. Он стал ненавидеть всех нас, включая Паулу, которая, несмотря на страх, с решимостью продолжала выполнять свои обязанности и всячески выказывала добрые намерения и терпение. Доктор Фрейд и его домочадцы отнеслись с пониманием к выходкам Холмса и не принимали их близко к сердцу, какими бы болезненными и оскорбительными они ни казались; меня же его непрекращающаяся брань ранила гораздо глубже. Я никогда не подозревал в нем способности к такому изощренному сквернословию. Стоило мне появиться в его комнате, чтобы составить ему компанию и присмотреть за ним, как он обливал меня такой грязью, что и теперь больно вспоминать. Он говорил, что я туп, клял себя за то, что столько времени терпел общество безмозглого урода. Отпускал словечки и похлеще. Просто не описать, чего мне стоило сносить эти колкости, издевательства и оскорбления. И я не испытал ни малейшего угрызения совести, когда на третий день он попытался прорваться мимо меня в коридор и пришлось сбить его с ног ударом, который — должен признаться — был чуть сильнее, чем требовалось. А все из-за той обиды, что кипела во мне. Я ударил его так сильно, что он потерял сознание, от чего я пришел в ужас. Позвав на помощь, я буквально рвал на себе волосы, поражаясь своей несдержанности.
— Не стоит так корить себя, доктор, — сказал Фрейд, похлопывая меня по плечу, когда мы перенесли Холмса на кровать. — Каждый час, который он пребывает без сознания, увеличивает наши шансы. Вы лишь избавили меня от необходимости проводить сеанс гипноза; да и после всего, что вы мне рассказали, я не уверен, что это средство будет действовать и впредь.
Ночью Холмс проснулся в жару и бреду. Пока Фрейд и я сидели у его кровати, пытаясь сдержать судорожные движения его рук, Холмс бормотал что-то об устрицах, заполоняющих весь мир, и тому подобной чепухе[19]. Доктор слушал с огромным вниманием.
— Он любит устрицы? — поинтересовался Фрейд, немного помолчав. Я пожал плечами, не зная, Что ответить.
В наших ночных бдениях нас подменяла Паула, а как-то раз и сама фрау Фрейд. Это была весьма привлекательная женщина, у нее, как и у мужа, были грустные карие глаза и капризный, тонко очерченный рот, а крепко сжатые губы свидетельствовали о сильной воле и твердом характере.
Однажды я извинился перед ней за неудобства, причиняемые Холмсом и мной ее дому.
— Видите ли, я тоже читала ваши записки о приключениях герра Холмса, — ответила она просто. — Мне хорошо известно, что ваш друг достойный и храбрый человек. Сейчас ему нужна помощь, как когда-то нашему близкому другу. (Я подумал, что она имеет в виду того несчастного, о котором Фрейд упомянул в своей статье в журнале «Ланцет».) На этот раз мы добьемся успеха, — добавила она.
Бред и жар продолжались у Холмса еще три дня, и за все это время не было никакой возможности заставить его принять пищу. Сама необходимость находиться рядом с ним, даже когда мы отдыхали, совершенно изматывала — один лишь вид конвульсий, сотрясавших его, лишал нас последних сил. На третий день под вечер бред и судороги усилились и продолжались целых шесть часов. И я подумал, что неизбежно воспаление мозга. Когда я поделился своими опасениями с Зигмундом Фрейдом, он покачал головой.
— Симптомы очень похожи, — согласился он, — однако я думаю, что в данном случае воспаления мозга нам нечего опасаться. Мы наблюдаем последние содрогания, знаменующие конец всевластия наркотика. Его пристрастие покидает тело. Если он выживет, то с этой минуты начнется путь к выздоровлению.
— Если выживет?
— Некоторые, случалось, умирали.
Я сидел подле кровати и беспомощно наблюдал за непрекращающимися спазмами и воплями. Краткие перерывы, казалось, имели единственную цель собрать силы для новых приступов. Ближе к полуночи Фрейд настоял, чтобы я хоть немного отдохнул, добавив, что в этот тягчайший час испытаний вряд ли смогу чем-то помочь своему другу. С большой неохотой я вернулся к себе в комнату.
Сон не шел. Несмотря на то что через стены я не мог слышать душераздирающие вопли и стоны великого сыщика, одна мысль, что он ужасно страдает, не давала мне спать. Стоила ли игра свеч? Неужели нет другого способа спасти его, кроме как провести через такие испытания, от которых он может умереть? Я не привык молиться, однако, не допуская и мысли о лицемерии, опустился на колени перед Создателем — кем бы и чем бы он ни был — и умолял его в самых покорных выражениях снизойти и пощадить моего друга. Не могу сказать, помогли ли Холмсу мои молитвы, мне же они принесли некоторое облегчение и позволили заснуть.
На четвертый день после начала жара и бреда Шерлок Холмс проснулся, чувствуя себя заметно лучше и с нормальной температурой.
Когда я вошел в комнату, чтобы сменить Паулу, он устало посмотрел на меня.
— Ватсон? — спросил он. Голос его был так слаб, что я никогда бы не подумал, что он принадлежит Холмсу. — Это вы, Ватсон?
Я уверил его в том, что это именно так, пододвинул стул поближе к кровати, осмотрел Холмса и сообщил ему, что жар отступил.
— Что? — Голос его звучал равнодушно.
— Да-да, жар прошел. Вы поправляетесь, друг мой.
— А-а...
Он продолжал смотреть на меня, точнее, мимо меня ничего не выражающим взглядом и, казалось, не имея представления о том, где находится, или желания узнать, как здесь очутился.
Он не стал возражать, когда я нащупал его пульс, который был пугающе слаб, но ровен; не отказался и от угощения, которое принесла на подносе фрау Фрейд. Ел вяло и лишь в ответ на наши ворчливые уговоры. По-видимому, ему хотелось есть, однако приходилось напоминать ему время от времени, что еда перед ним. Эта вялость, неожиданно наступившая вслед за необузданными выходками и горячечным бредом, произвела на меня еще более зловещее впечатление, чем все, что ей предшествовало.