Конечно, в польском стане таких воинов нет. Воевода Долгорукой насмотрелся на польскую знать — чванства да спеси не оберешься, а как вояки — жидки, над слабым да безоружным храбруют. Однако, какими бы они ни были, а их все же тридцать тысяч. Каждый защитник Сергиева града должен бороться против десяти врагов.
И вновь, и опять возвращалась дума воеводы к народу, с которым заперт он в крепостных стенах, и каждый раз его уверенность в воинских качествах осажденных русских людей сливалась со смутным беспокойством, что «людишки возгордятся», почувствуют себя не «прахом», а «солью земли».
Уже было поздно, а воевода все не мог себя заставить лечь в постель. Поглаживая больную ногу, он сидел в кресле, погруженный в нескончаемые думы.
Свет «неугасимой» лампады дробился на золотом венце большой иконы Георгия-победоносца. Воинственный святой, выгнув широкую в позолоченном панцыре грудь, поражал дракона. Под струистым светом нежнорыжие волосы Георгия будто слегка развевались, как живые. Вдруг воевода повернул голову — и изумленно увидел Данилу Селевина, одетого в богатый панцырь, а неподалеку в полном воеводском наряде стоял другой молодец — Иван Суета. И тем же спокойно-гордым взором, что и сегодня на совете, глядел Суета на князя Долгорукого. Оба молодца прошли мимо воеводы, сияя такой могучей и победительной красотой, что Григорий Борисович даже вскрикнул.
«Никак я вздремнул?» — испуганно пробормотал он, протирая глаза.
В ночном воздухе звучно доносилась музыка из польского лагеря. Обычно там играли веселое, плясовое, большей частью мазурки (князь неплохо распознавал иноземные мелодии), а сегодня музыка была гремучая, очень бурная. Переливы труб, гром барабанов и литавр бешеной стаей неслись в ночь. Воевода опять вспомнил о тридцати тысячах неприятельского войска, о своей боязни, чтобы «черны людишки не возгордилися», о своих неладах с соборными старцами, о новых неприятностях, которые наверняка еще будут… Потом с тревогой подумал о кормлении защитников, о запасах в житницах и в погребах — и наконец должен был признаться, что в таком трудном положении еще не бывал никогда. Жизнь показалась ему сложной и запутанной, а сам себе он напомнил зайца, попавшего в тенета.
«Эх, батюшко-царь, Василий Иванович, на неулежное, лихое место послал ты меня!» — горько думал князь, беспокойно ворочаясь на пуховиках.
В день получения князем грамоты на воеводство царь Василий вызвал его к себе, допустил к руке, подарил перстень и сказал, посмеиваясь мутно-желтыми глазками: «Ино послужи, князь, поспешествуй славе престола нашего!» Ох, как-то удастся сохранить эту славу?
Хитрая усмешечка царя Василия и желтенькие его глазки мигнули напоследок в щели между занавесями полога — и все скрылось.
Воевода проснулся от грома, который частыми раскатами рвался над его головой. Вмиг он все понял и скатился с постели: то стреляли польские пушки.
Нахлобучив на голову шлем и еле застегнув охабень, Долгорукой побежал на стены.
Было 3 октября 1608 года. Заря только занималась. С бурого неба падал дождик-брызгун, на берегу пруда космато пылал стог сена.
Едва Долгорукой поднялся на верхний бой, как увидел пушкаря Федора Шилова, который уже распоряжался около большой медной пушки по прозвищу «Змей». От сотрясений пушечного дула, установленного между стенными зубцами, крошился кирпич, и крупная рыжая пыль летела в лицо. За зубцами хоронились стрельцы и палили по оврагу из узких каменных щелей.
Воевода обошел сначала стены верхнего боя. Он видел, как стреляют из пушек скорострельных, полуторных пищалей, из гафуниц и мозжир, из длинных кулеврин, из зажимных и дробовых «замковых» пищалей, из камнеметов.
Обойдя «средний бой», воевода Долгорукой хотел уже подняться на Пятницкую башню, но вдруг кто-то окликнул его. Князь круто обернулся и увидел задыхающегося, в распахнутом, прорванном на плече зипунишке Петра Слоту. Отчаянный взгляд его быстрых черных глаз и лихорадочное движение губ настойчиво требовали, умоляли о чем-то.
— Ась? — крикнул воевода и, поняв, что ему приходится нагнуться к этому рваному тяглецу, заорал еще злее:
— Чего надобно-о-о?
— Беда-а! — закричал ему в ухо Слота. — Ляхи в западную стену дюже бьют… а она вовсе утла и ветха-а!.. Пробоины надобно не мешкая чинить, а старец Макарий ничегохоньки не дает… А мешкать с западной никак не можно… поди хоть сам глянь, боярин!
Воевода повелительным жестом отослал Слоту вперед и прибавил шагу. Ночные думы о народе вспомнились ему.
Хмурясь, он подумал, что сейчас придется срочно требовать от этого выжиги Макария всякого строительного добра, чтобы предотвратить разрушение «утлой» западной стены.
Неподалеку от Житничной башни занялась крыша одной из иноческих келий. Несколько седобородых иноков неумело тушили пожар, больше обливаясь водой, чем попадая на огонь.
«Неумехи!» — сердито подумал Долгорукой. Он хотел было податься в сторону и вдруг в толкотне наткнулся на чье-то плотное плечо.
— Ахти!.. Здрав будь, воевода! — зычно прокричал сквозь грохот знакомый голос келаря Симона Азарьина.
— Ино глядишь на огонек сей? — и келарь насмешливо двинул плечом в сторону иноков, суетящихся вокруг кельи.
— Лестницу приставьте, отцы-ы… Лестиицу-у-у! — опять закричал келарь, энергичным движением показывая, как это сделать.
Долгорукой решил обратиться со своей просьбой к Азарьину, чтобы не разговаривать с неприятным ему Макарием. С Азарьиным воевода встречался редко, но его неизменно привлекал к себе этот тридцатилетний энергичный человек с широкоскулым матовым лицом и умными темно-серыми глазами, которые смеялись чаще, чем твердые бледноватые губы.
Долгорукой рассказал ему, что творится на западной стене.
Азарьин тут же велел двум здоровякам-служкам поднять на стены кирпичей, извести и глины.
Едва Долгорукой с Симоном Азарьиным взобрались на верхний бой западной стены, как ближайший к ним зубец разлетелся вдребезги, словно он был стеклянный. На глазах Долгорукого и Азарьина осколком в шею ранило Данилу Селевина. С остервенелым лицом человека, которому помешали среди самой горячей работы, Данила одним махом вырвал из рубахи целое полотнище, торопливо обвязал себе шею и бросился опять к бойницам.
Симон Азарьин выразительно кивнул воеводе на Данилу: вот-де служка-то сразу к военному делу пристал!
Пробежал Никон Шилов, осыпанный рыжей кирпичной пылью. Его круглое в мелких оспинах лицо счастливо улыбалось, когда он на бегу показал свои вымазанные свежей известью и глиной руки.
Как раз против двух убитых стрельцов, которых голова к голове положили вдоль стены, выходящей во двор, возвышалась богатырская спина Ивана Суеты. Его широкие плечи равномерно двигались, а руки быстро взбивали серо-белую массу, тайна прочности которой известна была только ему. Зачерпнув на лопату известкового теста, Суета не спеша скинул его обратно в бадейку, потом потрогал пальцем — и довольно мотнул льняной головой. Потом знаком призвал Никона Шилова и Петра Слоту: дескать, берите сколько надо.
В большую пробоину Иван Суета видел, как стягивались все новые неприятельские отряды к западной стене. Среди укреплений все гуще мелькали разноцветные шапки, кунтуши, сверкали сабли, щиты, кольчуги, копья, шлемы. Вмазывая в пробоину кирпич, Иван Суета увидел отряд мушкетеров, которые не спеша строились, ожидая команды.
Мушкетеры, должно быть, твердо были уверены в том, что никому не уйти от их мушкетов и что на троицких стенах не найдется таких стрелков, которые могли бы достать их. Начальник мушкетеров разговаривал с каким-то важным ляхом, который, сидя на белом коне, указывал ему на западную стену. Мушкетеры, охорашиваясь, словно куропатки, играючи вскидывали вверх свои мушкеты. На их широкополых шляпах развевались длинные пышные белые перья, будто все птицы окрестных лесов перелетели к этим спесивым молодчикам.
Иван вспомнил эти родные леса, рябцев и тетеревов, которых метко бивал на охоте со стрелецким головой Василием Бреховым. Охотничье сердце Ивана Суеты буйно и гневно взыграло. Он схватил брошенное убитым стрельцом ружье и, целясь в самую середину отряда, выстрелил. Ряды мушкетеров сразу сбились, и не успел их начальник поднять руку в белой перчатке, как Иван Суета выстрелил опять.