Литмир - Электронная Библиотека
A
A
И спасибо сердоболю-дяденьке Титу Матвеичу
За хлеб, за соль,
Что мою беседушку
Хорошо сукрасил,
Меня ничем не обездолил.

Дядя Тит уже ничего не понимал. Его суровая широкоплечая жена властной рукой нагнула ему голову для ответного поклона и притворно заплакала:

— Ой, дюже жалостно кажешь, девонька… здорова будь!

А Ольга, изнемогая от жары, уже кланялась Федоту Матвеевичу:

И спасибо сердоболю-дяденьке Федоту Матвеичу
За хлеб, за соль,
Что мою беседушку
Хорошо сукрасил,
Ничем меня не обездолил!

Федор Шилов услышал слезы в высоком голосе невесты — и опять его Алена встала перед глазами так зримо, будто это было только вчера. И Алена тоже сказала «спасибо за хлеб-соль» — родителям и всем родичам. Но как ни старалась она выпевать со слезой, каждый звук ее молодого голоса выдавал радость и уверенность в своем будущем счастье. И хоть не по обычаю было в канун свадьбы невесте провожать жениха, Аленка перехитрила всех и прибежала-таки к нему — обнять «на дорожку»… «Батюшки! да ить вона на том угорочке мы с ней, желанной, обнималися…» — подумал Федор, и сердце его застучало шибко, обмякло, как воск. Стало жарко, он распахнул кафтан и в слезном тумане еле различал лысый пригорочек, где стояли они с Аленкой, полные счастья… Перед самим собой таиться не приходится — стаивал он в вечерний час и потом, только на чужой земле, обнявшись с женщинами, которым говорил ласковые слова на чужом языке. Но это были случайные подруги — служанки, солдатские вдовы, а то и просто веселые женки при базарных игрищах и харчевых избах. Некоторые из этих женщин на плече русского бродяги Федора Шилова выплакивали свою несчастную, загубленную жизнь, и он сам, перекати-поле, утешал их, как умел. С некоторыми проводил ночь и наутро подчас не мог вспомнить ни лица, ни голоса случайной подруги — толкала его к ним тоска и одиночество, от которого сердце в нем стыло, как голый птенец, выпавший из гнезда на мороз и ветер. Редко впадал Федор в этот грех, каялся больно и тяжко перед памятью Алены. Что говорить, далеконько было ему до святости в той мучительной, скитальческой жизни, но уж Алену-то он помнил. Ни одна черточка, ни одно выражение ее милого лица, ни одно ее слово не были забыты им. Звук ее мягкого, грудного голоса помнился всегда, как певучее журчанье ручья, что утоляет жажду человека. Да и как не помнить, если любимый певучий тот голос говорил по-русски! Только в родной русской речи можно выразить со всей силой любовь и счастье быть с любимой. Только на родном языке играет и поет ответное любовное слово. Что на свете звончей и ласковей тебя, слово русское, родное, слово золотое, могучее?! Оно объемлет всю жизнь русского человека, как небо землю. Вот молодое деревце с нежной белой корой, что будто атлас блестит под луной, зовется береза, березонька… Краше березы, как на Руси, Федор Шилов не встречал нигде. Статная, как девушка-невеста с пышной косой, стоит она, береза-березонька, раскинув ветки свои, которые широким шатром колышутся над русскими просторами, равных которым Федор Шилов тоже нигде не видывал. Вот над просторами русскими вольными ласточками летят песни девичьи, песни свадебные, песни, что поет народ о труде своем, о боях поет, о воле гордой, о думах своих. И сколько еще песен споет народ над родными просторами — уж не ему, Федору Шилову, их слушать…

После того как пьяный жених и дружка уехали домой в посад, а все гости разошлись, кучка стариков и пожилых людей еще осталась посидеть на бревнах у плетня тихоновского огорода. Самый старый житель села Клементьева, девяностолетний дедушка Филофей, рассказывал о старине. Шел ему тридцать третий, когда в 1540 году начали возводить каменные стены вокруг монастыря.

— Народа что в те поры согнали-и! Аз, грешной, тогда телесно еще крепок был, тако и мне велели: подитко стены ладь во славу божию. В те поры велено было камень бить, известку рыть всюду… И-их, уж и ладили мы те стены каменные с ранней зари до самой темени. Народ-ат почал роптать, от той непереносной тяготы в леса убегать. Ну, и удумали воеводы: ино ослобонить нас, хрестьян, ото всех пошлин царских на целых три года. Царь-ат Иван Васильевич еще молоденек был, а пока стены те росли, и он рос. В те поры, как народ стены возвел да все двенадцать башен, приидох сам царь Иван Васильевич со бояры. Уж стал он младой муж, бородатой, на главе шлем железной и грудь железом одетая. Повелел царь Иван Васильевич выкатить бочку вина и дал нам, каменных дел мастерам, по чарке того вина из своих рук. «Ну, бает, спасибо вам, мужики: ладно робили, царя для ради православного…» От внна того взыграло сердце мое — я и скажи: «Зело наикрепше град сей каменной мы, народ, изладили — за твой век, царь-государь, та крепость перейдет!..» Тут свойственной [80] царев боярин крикнул: «Твоя ль забота, смерд, царской век считать!» — да как вдарит меня, грешного, своей палицей окованной да плашмя по спине.

— Вона! — с тихим смешком сказал Никон. — По сю пору памятуешь, как с царем беседовал?

— А вельми гожа вышла работенка-то наша! — и дед Филофей хвастливо разгладил ладонью густую, раскидистую бороду. — Надысь шел я мимо башен, рученьками их огладил… ну и ядреной замес, ну и кладку мы изладили, кирпичи-то в стене рядком к рядку, словно срослнся — аж лихо времечко такой кладки не порушит!

— Да и у тебя самого, Филофеюшко, замес куды как ладной, — быстро подхватил Никон Шилов и с нежностью погладил старика по широкой костистой спине. — Ино то и сказываю, дедушка, на тебя глядючи: не возьмешь нас, народушко, батожьем да измором — живучи… их, живучи-и!.. Бают, царь да бояре — всему глава… да ить главе без тела не можно жить… А тело — мы, народ, тяглецы, черные люди… Те стены оборонные (Никон кивнул в сторону темной громады монастыря) царскими да боярскими ручками не поставить, они к работе несвычны, туто наша сила надобна! — И Никон опять рассмеялся своим потаенным мыслям.

— Уж зря не побаишь, — раздумчиво отозвался дед Филофей. — Одначе бедует народ… охо… хо…

Филофей за девяносто лет своей жизни пережил пятерых царей: Василия Ивановича, Ивана Васильевича Грозного, Федора Ивановича, Бориса Годунова, Самозванца, теперь живет при шестом царе — Василии Шуйском. Цари сменяют друг друга, а народ все больше оскудевает. Такого оскудения, как ныне стало, и старики не упомнят.

Подошли Иван Суета и Петр Слота и присоединились к разговору о тяжелых болях и заботах.

Суета опять заговорил о том, что уж хватит с него жить «троеданцем»: царю, вотчиннику и церкви, что при первой же возможности уйдет с женой и ребятами на Белоозеро.

Тогда дед Филофей сказал, что и в здешних местах, «под Троицей», было время — жилось людям «вельми сыто и вольготно».

— От отцов и дедов наших про то слыхивали. В те поры места наши звалися: гора Маковец. Егда святой отец Сергий, здеся странствуя, узрел сию гору Маковец, умилился он душою и здеся храм поставил.

— Ух, то-то поди раздолье было! — мечтательно вздохнул Слота. — Сей хлебушко, иде хошь, на зверя али на рыбу ловитву раскинь, иде тебе виднее.

— Летось удумал я хлевушок подпереть, — тихонько загрохотал Суета, — пошел в лес монастырской… подрублю, мол, одну сосняшку да бревнушек напилю… А в лесу-то что ни дерево, то и крестом мечено — знамо, таково древо грешно рубить. Ахти мне, бедному, ни к одному деревцу не подступиться, весь тот лес для нас, тяглецов, засечен: не смей-де, не моги и ветви малой срубити!.. Потащился я во дальние леса, что вдоль болотины, тамо осины трухлявы крестом не мечены — ино ладно тебе, мужичонко, и осину на потребу!

— А на горе-то Маковце в стародавние лета… — опять мечтательно заговорил дед Филофей. — На горе-то Маковце все, все под народом было, так старики сказывали. На рыболовитву пойдешь — опять же никакой помехи нету. Рыба, сказывают, в те поры ловилась богатая: стерляди о двух пудах, а осетры и того боле. Во рощицах птицы пели, на плечо человеку прилетали — слышь, непуганые были. А на пашнях, на лугах заливных, на дороженьках мимоезжих… ну, скажи, ни одного-единова болярина, ни дворянина не водилося!..

вернуться

80

Находящимся в родстве с царем, с царицей.

64
{"b":"194380","o":1}