— Ну и ну, паря! — довольно отдуваясь, веселым голоском сказал Долгорукой, и его грузное тело заколыхалось от хохота. — Откудова все сие накопил? Чёл в книгах али в чужеземных государствах бывал?
— И то и другое было, — сдержанно ответил Федор.
— С посольством, что ли, за рубеж попал?
— Нет… по торговой части.
— То-то, гляжу — простому тяглецу-мужику такой премудрости не собрать, — уверенно сказал воевода.
Совсем развеселясь, он отпустил старую мамку, натянул на ногу просторный сафьяновый сапог и хитро подмигнул Федору:
— Нет, паря, не по торговым делам тебе ходить, а оружейному делу служить… разумеешь? Быть тебе в пушкарях, Федор Шилов! — решил воевода и, озабоченно жмуря маленькие глазки, спросил:
— Видал, сколь много народишка-то к нам прибывает?
— Видал.
— Бегут отовсюду. Ворье тушинское, а с ними ляхи поганые режут да жгут русской народ. Неровен час, в нашу сторону удумают пойти, так уж мы им встречу изладим. Верно ведь?
— Знамо не побежим, сустречь будем биться, — последовал твердый и спокойный ответ нового пушкаря. — Дозволь, воевода, огненное дело оглядеть — може, что справить надобно?
— Огляди, — согласился князь, — одначе ведомо, что у нас на стенах все ладно, прорух нету.
— Ну, не хвались, князь, — смело сказал пушкарь Шилов. — Послуху не верь, а верь на глаз да на ощупь. В военном деле не доглядишь оком, заплатишь боком.
И опять, с совершенным знанием дела, новый пушкарь заговорил о том, как надо проверять в пушке «казну», как проверить качество, чтобы потом ни одна «гривенка» [74] при стрельбе не пропала даром, как заранее распределить на стенах места заслонников, как сосчитать всех, при орудиях состоящих, как пушкарей, так и затинщиков[75], кузнецов, плотников, сторожей, рассыльщиков; мало того — на случай, если кто из них будет убит, надо, «запаса» ради, обучить новых людей.
— А чтоб все при огненных делах люди в любой час боисты были, надобно, князь, и все их боецкие доспехи оглядеть, чтоб у всякого пушкаря али затинщика его лядунка [76] была целехонька да полнехонька добрым порохом, — закончил Федор.
— Погляди, погляди, пушкарь, — сказал Долгорукой, втайне даже смущенный тем, как быстро вошел в дело этот еще два часа назад неизвестный ему человек. Со стороны этот разговор воеводы с пушкарем выглядел бы даже так, что второй словно учил первого, — князь Григорий Петрович Долгорукой должен был себе признаться, что «дотошные заботы» нового пушкаря ему просто в голову не приходили. Конечно, ни от кого он не потерпел бы поучений и излишних советов ни в чем, не исключая и военного дела, по этот лысый человек с большими, строгими, как на иконе, глазами все больше изумлял и поражал воеводу. Знали свое дело и другие пушкари, но этот знал больше других. Кроме того, нельзя было пренебрегать таким «умельцем» по огненному делу, который вдобавок и чужеземные языки знал — с фряжином [77] мог говорить по-фряжски, с немцем — по-немецки, а с ляхом — по-польски.
Воевода вызвал своего ближнего стрельца и приказал выдать Федору Шилову пушкарский кафтан, шапку и сапоги.
— А жить, пушкарь Шилов, будешь в пушкарской избе, за стенами монастырскими.
— А ты, — обратился князь к стрельцу, — отведи новому пушкарю постелю, да пусть старшина возьмет с его верное слово: не пить, не воровать, тайну пушкарского дела не выдавать и служить прилежно… Ну, ступай, Федор Шилов.
Сам того не заметив, князь сразу стал звать нового пушкаря Федором, а не Федькой, как было принято в боярском обиходе.
«Экой бажоной[78], — подумал князь, когда Федор и стрелец вышли из горницы, — и не уразумеешь его сразу: и не дворянин и не мужик-тяглец. А на службу, по всему видать, востер, и стать боецкую имеет… а сам бает, будто по торговым делам в чужеземелье бывал… Ох, коли б все гости торговые таки головы имели, мы бы, глядишь, весь свет укупили…»
Тут князь Григорий Борисович заметил, что уж слишком он прилежно задумался о каком-то пушкаре, — и даже воздосадовал на себя. Опять позвал свою старую мамку.
— Ну-ка потри ишшо воеводску ногу… да рук-то не жалей, старуха, — сам господь вам, рабам нашим, велел господину служить до остатнего издыхания.
Едва Диомид, громыхая тяжелыми сапогами, взбежал по лестнице в горницу монастырской золотошвеи, как вдова сразу набросилась на него:
— Я те кто сдалася, чтобы у окошка томиться, тебя дожидая? Я тебя маню, а ты с незнаемым мужиком лясы точишь, а на меня и не глядишь. Ах ты, ладан вонючий! Мнишь, я за тебя хвататься буду? Да… на меня любовальщиков сыщется, лишь бровью поведу!
Слова вдовы сыпались быстрей, чем горох из мешка.
«Вот сварливство-то, — словно у дьяволицы!» — оторопело подумал Диомид, пытаясь вставить хоть словечко в этот посыпавшийся на его голову поток брани, — и бессильно отступил. Наконец, вдова поперхнулась, чтобы перевести дух, и Диомид сразу нашелся:
— А я тебе подарочек принес!
— Ну-у? — и вдова так и всколыхнулась вся. — Игде, игде? Скорей кажи!
Она уже ластилась к Диомиду, умильно заглядывала ему в глаза.
— Ой, да не мешкай ты, Диомидушко!
А монах, желая продлить эту сладкую забаву, нарочно не торопился, шарил да шарил в своем бездонном кармане — и наконец вытащил оттуда пышную шкурку бобра.
— Охти-ти-и! — и вдова бросилась целовать волосатое лицо монаха.
Потом, прижав шкурку к маленькому мясистому лбу, подскочила к зеркальцу в медном поставце и, как девчонка, стала вертеться перед ним. В мутноватой глади зеркальца, не больше кружечного донца, нарумяненное, сдобное лицо вдовы расплывалось красной ягодой, но женщина все охорашивалась, притоптывала, посмеивалась.
— Откудова зерцало-то у тебя? — ревниво спросил Диомид.
— То Оськи Селевина дарена заморска диковинка, — рассмеялась вдова.
— О-х-х, Вар-рька! — и чернец угрожающе поднял было кулачище, но лукавая баба только еще звонче рассыпалась озорным смехом.
— Не больно-то щедрой подарок — поставец с зерцалом. Мой-то подарок куды краше: ить я подмогнула Оське невесту себе окрутить, ить я красной девице нашептывала о богатом госте, добром молодце. Вот и заловила красна зверя в охотничьи сети… Первей всех, слышь, я на свадебку звана!
Варвара распушила шитые рукава и павой прошлась по горнице.
— Ох ты, зелье мое греховно! — умилился чернец.
Вдова ущипнула монаха за ухо.
— Где бобренка-то стибрил, Диомидушко?
— Того и ненадобно было, — самодовольно сказал чернец. — Добром взял.
— Ой ли?
— Вот те Христос!.. И бобров люди ловят, милушка… Все со грехами, все на греховище живут. Ведомы мне и чужие грехи — у нас на бобровых гонах, окромя монастырских, и мирские ребята… Вот я за тот грех и ухвачуся. Зазову к себе грешника да с глазу на глаз, яко на духу, и приступаю: «Ой, человече, страшися — грех твой вельми жестокой, коли отец архимандрит проведат, от кары его страдати будешь зело. А уж ангелы-то и все святы угодники на небеси на тя, нечестивца, взирая, слезьми заливаются — жалко им твою душу дьяволу отдавати во геенну огненну…»
— Уж ты насулишь!.. А тот поди дрожма-дрожит?
— Ино для того и тшуся, лебедушка!.. «У меня, — баю, — молитв много не про тебя одного. Без памятки, глядь, с другой какой перемешаю. Дай-кась мне хучь бобренка какого… дабы не запамятовать мне…» Он и радехонек: на, бери на выбор!
— Ох, дорого молитвуешь! — и полное тело вдовы снова заколыхалось от хохота. — Верно люди бают: черней чернеца нету!
— И-и, бабонька, — не смутился Диомид, — зато чернецова молитва наискорейше до господа-бога доходит, — он, милостивец, своих работничков наперечет ведает.