Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В ужасной смуте душевной крестились девахи и складывали в голове корявые, неуклюжие молитвы, чтобы «лопнул скорее собака Лисягин», чтобы «господь-бог послал бы ему окочуриться», чтобы «Игнашке-охальнику башку кто бы свернул», и это была самая искренняя и горячая молитва.

Старухи, бабки древние, те, пожалуй, и рады бы о грехах помолиться, да никогда не приезжали попы с добром, а напротив — пугливая тишь охватывала весь поселок. Старухи слушали загадочные, полные тайны слова, вдыхали приторно-сладкий ладанный дух и крестились сокрушенно, не чуя легкости и умиления.

Отслужил поп и панихиду по всем умершим за год. Громовым голосом корил ореховцев, зачем не построят церквушки — «для бога жертвы и жилища». Сердито кропил склоненные головы и, не кончив кропить, повелительно сказал, что за обедню и панихиду следует по яйцу с человека и по пригоршне масла.

Бабы же тянули головы вверх, перешептывались, считали холсты: их было настелено едва половина!

Непостеленные, ясное дело, пойдут попу и дьячку, а эти грязные поп отдаст Лисягиным: то-то у них рубах много да полотенец!

После панихиды поп строго затряс пальцем и приказал нести все в лисягинский двор, где после обеда будет он, поп Ананий, всех исповедовать. Дьячок Дормидонт, мотаясь в разные стороны поджарым телом в залощенном подряснике, кричал:

— А за исповеданье грехов каждый принеси по куску доброй солонины с ладонь мужичью, или тож по яйцу, или по пригоршне масл-а-а!.. Всегда ныне и присно и во веки веков!

Поп, снимая епитрахиль, басовито кончил:

— Аминь!

После исповеди и проповеди попа вздыхали ореховцы вольнее — ведь страшное самое прошло. Ежели быть сраму, так он уж прошел, только знай суй попу деньги, сколько назначит.

Тишина такая настала в поселке, будто и собаки боялись тявкнуть. Присмирело ребятье, попряталось по дворам возле матерей.

Робко шушукаясь, шли в лисягинский двор девчонки недоростки. Нехотя спокойно шагали девки, еще не сведавшие прелести ночной в кедровнике. Заплетающимся шагом несли свое полное жизни тело мужние девки, как говорилось по-ореховски.

Старичье, баб, всех недоростков и обычно парней спрашивал поп скоро и рассеянно, смотря только за тем, чтобы все складывали в наготовленные посудины масло, яйца и солонину. Если масло казалось на вид сомнительным, поп пробовал тут же, прерывал исповедь, крича: «Горькое, язви!» — и отправлял исповедника назад, приказывая:

— Перед очеса господни надо с добром приходить, без обмана. Ворочайся да свежего неси, а то… анафема!

К некоторым же девкам и парням поп Ананий был ныне просто свиреп, к девкам особенно. Глядел пронзительно, щупал, давил живот и бока, гремел, тряся трехперстием:

— С кем блудила-а? Разврат перед господом и начальством. Штраф плати, мзду богу своему за грех содеянный!

Тут же записывал имя и отпускал.

А в чулашке сидели, давясь от смеха, Игнашка Лисягин и дьячок Дормидонт.

Иван встретил Ксюту на улице. Шла она понурясь, стыдливо пряча большой живот под узелком с дарами попу за требу. Иван протянул к ней руки.

— Ксютушка…

Она отмахнулась, пугливо сверкнув глазами, и пошла быстрее, насильно прямясь и как-то жалостно вздергивая плечами.

С исповеди пришла изжелта-бледная, измученная стыдом от прикосновения поповских рук, от зазорных вопросов, от гремучего, грозного голоса. Пришла и повалилась на лавку.

— Платить надобно, мамонька-а… Я баю: свенчай нас, батюшко-о, а он: все едино, блуд сие… для покаянья души должно на молитву дать…

— Не дам! — взвизгнула вдруг Мареиха. — Коровешку, останное добро, не дам… На одежу на зиму отколе взять? Не дам!..

— Он и баял: у вас, бает, две коровы… Вот грех и прикроется-де… Коровешка-де первотелок… цена ей-де малая…

Мареиха топала деревянными чоботами и визжала, даже вся вспотев:

— Не дам, не дам!

Феня пришла с исповеди почти спокойная, ее поп отпустил скоро. Загоревшись злым румянцем, она корила старшую сестру:

— Во-от! Наблудила, а за тебя, язва, ходи без одежи!

— О, господи-и, — беспомощно стонала Ксюта.

Утром опять прокатился ухающий рокот солдатской трубы. Поп зазывал на проповедь.

Воздевая волосатые руки к небу, поп говорил-говорил, колебля гремучий голос заученной дрожью сухой слезы. Дьячок Дормидонт шмыгал носом и по временам дурашливо-истово крестил прыщавый лоб. Ореховцы прикладывались к темному, зацелованному кресту бесчувственными губами, ибо видели вылезающую из поповского кармана белую упругую трубку казенной бумаги.

Поп крякнул, с сухим шелестом развернул бумагу и начал вычитывать приказ от главного начальства Колывано-Воскресенских заводов.

Резали глаза ярко-красные нашлепки больших конторских печатей. Перешептывалась молодежь.

— Будто куски мяса окровелые присохли-и!..

Поп вычитывал неторопливо и четко, выпятив тугое пузо:

— «…а начальствующих всех лиц, буде то большое лицо иль малое, принимать крестьяне заводские с уважением отменным обязаны… а паче всего к отцам духовным с превеликим почтением крестьяне заводские относиться должны…»

Проста в Орехове жизнь. Люди родятся, растут и стареют, как дерево, чтобы потом протянуться в сосновых досках и занять отведенную яму, в низине, под Ореховом, в стороне от дорожной тропы, удобрять собой землю убогого кладбища, где пышный и сочный растет малинник. Мир, который был понятен и близок, — кедровник, пашня, бахчи, где вызревают круглые, сладкие арбузы, солнце, дождь, ветер, молодежные гулянки, веселая река Бия… Если бы не поповские да летом нарядчиковы наезды, если бы не уход мужиков да парней в «заводску повинность» — ничего бы не знали ореховцы о шумном, жадном мире, где живет начальство, дающее в руки попам приказы на белой толстой бумаге с кроваво-красными нашлепками печатей.

Полуоткрыв рот и унимая стук сердца, ореховцы слушали, как торжественно вычитывал поп:

— «…Имея о добром поведении заводских крестьян неусыпное старанье, главная контора Колывано-Воскресенских заводов его императорского величества кабинета сим приказывает…»

Поп поднял палец, оглядел грозно напряженно поднятые головы и опять загудел:

— «…разврат и блуд в молодых крестьянах прекратить. Родителям же девок своих в брачном возрасте на домашности не задерживать, а выдавать замуж, дабы сей позор — детная девка — искоренен был в корне. Девок же, кон, не выходя замуж, зазорным поведением себя заявили, облагать штрафной мздой, смотря по мнению надзирающего отца духовного… Девок же, кои зазорность поведения своего в незамужнем состоянии показали и штраф платить отказались, наказывать оных в назидание духовное плетьми, вреда большого для здоровья не нанося оным девкам, число же плетен по усмотрению…»

Солнце перешло на другую сторону, но обед не в обед, солнце не солнце, — в лисягином дворе рядка с попом.

— Возьми, бать, ягнашку!

— Эко!.. Какой прок от ягнашки?.. На твою девку штрафу пять целковых. Гони телку, и никаких… А ты чо, старушня, бадейку с наперсток несешь?

— Да, ведь, батюшко-о, маслицо-то крупинка от крупинки…

— А по мне хочь какое, цена едина… На трешню, кои на твою девку, в два раза боле надобно. Тащи, тащи, не жмись! Господь пошлет…

— Кабы вот он, царь небесный, вымя другое коровешке дал, а то доится, язва-а рогатая, по кринке, и боле нет ниче…

Сидел поп на крыльце, отдувался от быстрого сердитого разговора. Кто расплачивался, тех отмечал дьячок Дормидонт в «ведомости».

Порой Дормидонт блаженно и дурашно закатывал узенькие глазки под прыщавый лоб; мечтал, как, приехав в Бийск, наденет он, Дормидонт, светло-гороховый сюртучок, цветистый жилет, начистит башмаки, навернет на шею кисейное жабо, напомадит вихор на лбу. И пойдет он, Дормидонт, не в залощенном постылом подряснике, а галантерейным молодым человеком, пойдет пить чай с вареньем к крепостной бригадирше, сметаннобелой, пышнотелой, в волнах розовых ситцев. Брало Дормидонта нетерпение, — скорей бы обнимать хихикающую бригадиршу, скорей бы кончить все в глухом поселке с лохматыми, грязными мужиками. Дьячок топал ногой в рыжем сапоге и покрикивал:

26
{"b":"194380","o":1}