Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пока вилась из-под рубанков желтая пахучая стружка, рассказали пятеро свою жизнь друг другу.

Аким Серяков, маленький, тощий, с завистью худосочного человека хлопнул Степана по его светлокожей плотной руке с тонкими золотистыми волосиками:

— Эх, и гла-адок ты, парень!

Степан усмехнулся:

— Чай, барам гайдука охота покрасивше иметь, для того и кормят.

Аким, дергая свой тощий белесый ус, недоверчиво сказал:

— Поди, на перинке и на свет-то тебя мать родила?

Степан вдруг широко вздохнул, откинул русый клок с потного лба и улыбнулся открыто весеннему небу с барашковыми облаками и всем, кто окружал его.

— Ха-а-а! На перине!.. В закуте я родился, вот где. В закуте мать меня родила, некуды боле ей было податься. Гостей понаехало на барски именины, в каждом углу были люди, вот и пошла она себе местечко искать, да в закуту и зашла, там я впервой и свет божий увидел.

Сеньча, откашливаясь, нахмурился:

— Злобен у нас, вишь, народушко-то! Не сразу человеку поверит.

Сеньча вдруг хлопнул Степана по широким плечам:

— А и крепок же ты, парень! Ну-кась, руку со-гни… Эх-х!.. Вона, гляди, робя!.. Тужина какая! Чисто камень перекатывается!..

Он любовно прикасался к гладкой блестящей коже, ощупывая напружинившиеся мускулы.

— Эк, силища, поди, у тя большущая, паря?

Вдруг он приблизил к спокойному, сосредоточенному лицу Степана горячие, как уголь, глаза и зашептал возбужденно:

— Ты, паря, от нас не отставай! Ладно? Приходи хоронить, а опосля на гору пойдем, в шинок… Тамо сговор будет большой…

И вдруг засмеялись искристо и молодо карие глаза Сеньчи.

— Весна ведь идет… теплынь, брат! Кумекаешь?.. На теплыни ноги воли просют… Приходи! Ну?

— Приду! — с застучавшим сердцем ответил Степан.

Гробы вышли на славу. Дерево сухое, смоленое — алтайская сосна, желтая, как янтарь. Набросали туда курчавой стружки, примяли дружными руками. Потом, сдавив в груди яростный и жалобный стон, подняли и перенесли на лопатах страшные останки в новые, пахучие от смолистых соков гробы.

Когда положили последнего, сгреб Сеньча у себя на лбу жесткие черные волосы и дико глянул на мертвецов.

— Вот она, жисть нашенска!

Потом тряской рукой Сеньча сжал ладонь Степана.

— Вот, парень барской, глянь… Коли доли не поищешь, так и пропадешь… али в горячке, али вот искрошат тебя тако ж, как наших горемычных.

Под тихим шепотом молодых тополей, вдоль заводского забора, тяжелыми неспешными шагами шла толпа за четырьмя подводами. Гробы заколотили, но на ухабах из-под крышек показывалась кровь. Непривычными осипшими голосами бергалы нестройно тянули «святый боже». Попов не было: одного дома не застали — уехал-де рыбу удить, а другой поп отказался — ноги-де болят.

Когда шествие миновало плотину, все увидели молодого военного, что ехал, гарцуя, с прогулки из бора.

— Что сие? Кого хоронят? Где попы? — строго спросил он.

Ему ответили возбужденные голоса:

— Нас попы не хоронют!

— Дешево даем!

— Ниче-е! На том свете тошней нашего не будет…

Офицер бросил сквозь зубы:

— С-скот-ты!

И скрылся в золотом облаке пыли.

— Свя-я-ты-ый б-бо-же-же-е! — нестройно пела толпа.

Медными семишниками и пятаками отсчитали могильщикам за работу, потом воткнули в сырые холмики маленькие, на двух гвоздях, некрашеные кресты.

А Катька шинкарка охотно приняла в уплату за поминки Степанову рубаху.

Домой Степан прокрался уже ночью. Шел под звездным небом, не чуя под ногами земли. Выпил одну только чарку, но горела голова, возбужденно трясло тело, а душа будто выпевала буйно песню сегодняшнюю про вольные алтайские горы, про обильный край — Бухтарму. Обожгла и сразу заняла хозяйское место в душе дерзкая вихревая дума — бежать за долей. Шел Степан, сам не чувствуя своих шагов, до того были они легки, да и все тело, каждую жилку его будто заполняла горячая мечта о беглом приволье.

Теперь, глядя на родное, еще полудетское лицо Вериньки, думал Степан с горькой жалостью, что ничего ей рассказать нельзя.

«Проста очень, обносками нарядными, теплотой набалована… выболтает… Молить начнет, расплачется».

Стиснуло сердце жалостью.

Но он выпрямил грудь и осторожно снял с плеч ее дрожащие руки.

— Ну, я пойду пока, родненька…

— Степа, узнают ведь, опять по спине получишь… Степушка, и что ты с бергалами спутался? Ей-богу, нет моего терпенья! Возьму и скажу самой, чтобы дома тебя… — тут же Веринька испуганно замолкла. Над ней склонилось грозное, неузнаваемое лицо.

Степан до боли сжал ее пальцы:

— Ш-ш! Ни слова, никому! Меня загубишь, людей под кнуты. Молчи! — И, уже целуя торопливо ее излитые тяжелыми слезами глаза, он шептал в горячем отчаянии:

— Ты чо знаешь-то? Птица в клетке! Кормушечка мало-мало есть, вот и все тебе… Эх, отчего ты не девка-чумичка? Не сердись! Н-ну! Нынче в последний раз, распоследний раз пойду на гору… Вот те крест! Боле ходить не буду.

— Правда, Степушка? Не пойдешь?

— Ну, Фома неверный. Сказал, значит так и есть. За эти дни привык ей лгать спокойно. Сегодня же действительно был последний сбор у Катьки, чтобы окончательно сговориться.

Сеньча, важный и серьезный, пересчитал всех.

— Двадцать четыре. Ты, Степан, двадцать пятой. Ну, робята, слухай… Завтра пятница, а в субботу, как пошабашим, соберемся у Катерины, а оттуда к вечеру на змеиногорскую дорогу.

Опять общий торжественный кивок.

Аким Серяков спросил робко, чуть дрожащим голосом, поглядывая на серьезные, сосредоточенные лица:

— Знать, робятушки, за нами солдатня побежит? Как с ними быть-то? Пристрелют.

Лицо Сеньчи исказилось злой гримасой.

— Ишь! Труса праздновать хошь? Ну так оставайся, погибай игде опять…

Марей поддержал Акима. Обводя всех спокойным взглядом, произнес строго:

— Так ведь оно верно — как с солдатней-то? Люди-люди, а все же в сторожа нам приставлены.

Степан сказал, возбужденно дыша:

— А им руки укоротить придется. Оружье ж взять себе — сгодится!..

Порешили обо всем. Как забубнит ко всенощной колокол соборный — идти на гору.

По дороге Сеньча сжал руку Степана:

— Ты смотри! Девку свою не приволоки… Коли удача будет, так потом добудешь ее, прискачешь за ней, а тут не моги-и! Камнем на шее повиснет.

— Не-ет! Зачем? Она ничего не знает, — ответил Степан, но кто-то маленький внутри заплакал, заскулило сердце напоследок.

В пятницу весь вечер пробыл вместе с Веринькой. Она опять жаловалась на «самое» и тут же, быстро развеселясь, рассказала, что подарила ей начальничиха веер.

— Совсем добрый еще… И пахнет от него так прекрасно. Ах, Степа! Кабы ты попокорней стал… может бы, что и вышло…

— Слышь, родненька, ежели бы в другое какое место нам с тобой уехать… Ты бы поехала?

— О господи, Степа!.. Только чтоб без страху!

— Ну-ну! Конешно, без страху будем стараться… Ах, пичужка ты моя-я… А вдруг бы, Веринька, со свету я пропал, а? Ты бы как тогда?

— Ой, Степушка! Что и скажешь, золотой!

Субботний вечер пришел теплый, прозрачный. На сухой уже дороге крутились резвые вьюнки пыли под колясками барнаульского начальства и дрожками мещан и купцов, что ехали к собору.

Степан приготовился. В плетушку сложил белья две смены, хлеба, соли, нож, мелочь кой-какую и горячим лбом прижался к стеклу. Блуждающим взглядом он обводил двор, витую решетку сада, где желтели гравием дорожки и нежно зеленели распускавшиеся тополя. На крыше оранжереи звонко чирикали воробьи. Кучер Никита, раскорячив большие босые ноги и сокрушенно мотая головой в высоком картузе, чистил малую начальничью карету. Сегодня утром он рассказал Степану, как вчера катал начальничиху да горного ревизора, а на ухабе лошади вдруг и понесли, а те, двое, друг в дружку носом. Вернувшись домой, бурю закатила взбешенная «сама» и пригрозила Никиту продать вместе с бабой и ребятами, чтобы с глаз долой такого кучера.

21
{"b":"194380","o":1}