— Не соблазняйтесь, братья, молю — то погибель наша! — крикнул Данила и, выплюнув голодную слюну, почувствовал, что преодолел страшное искушение голода.
Иван Суета поддел концом сабли истоптанное мясо и бросил его вниз, загремев во всю силу своего голоса:
— Топчем, плюем на злодейские угостки ваши, да клюют их вороны!..
Наконец, несмотря на развевающееся коварно белое знамя, сотники Данила Селевин и Иван Суета приказали пальнуть из пищалей по гарцующим врагам. А потом всем, кого Иван и Данила знали как твердых и надежных воинов, оба поручили доглядывать за людьми, а вражеские «угостки» приказали немедленно сбрасывать вниз.
Оба прекрасно понимали, что вражеские уловки готовят беду: стоит изголодавшимся заслонникам насладиться воровской едой — и боецкий дух будет непоправимо подорван.
Как отвадить врагов от этого наглого гарцеванья вокруг крепостных стен? Надо испортить их коней — но как?
Иван Суета ударил себя по лбу — нашел, нашел!
— Робил ты в кузне, Данила? Ковать железо умеешь?
— Чего я, служка, не робил? И ковать и гнуть умею.
— Айда воеводе скажемся — да в кузню, не мешкая!
Через два часа Ольга зашла в кузню.
— Где вы, кузнецы? Я вам хлебушка добыла.
Они стояли у пылающего горна.
Их лица, голые груди и плечи в рыже-красных отблесках пламени блестели от пота и казались отлитыми из меди. Бело-золотые искры взлетали вверх, кружились вокруг медных могучих тел и гасли на вздувшихся буграми плечах и спинах.
Гулко бил молот. Сверкало, алело в клещах железо.
В кузне было жарко не только от огня, но и от яростной спорой работы. Казалось, чем больше работали два силача, тем жарче становилась ярость их труда.
Ольга залюбовалась ими.
— Передохните малость, пожуйте хлебца! — весело крикнула она. — Поди уж много наковали?
— Есть малая толика, Ольгушенька! — так же весело ответил Данила и вынес на широкой ладони какие-то крючочки.
— Ляхи нас угощают мясцом, а мы их — троицким чесноком! — смешливо грохотал Иван Суета. — Аль худ чеснок наш троицкой?
Действительно, железные крючочки о трех и четырех концах напоминали расщепленные дольки чеснока.
— Как ни кинь сей «чеснок», вопьются железные острия в подкопытье — и пропал конь.
Весь вечер и всю ночь пылало пламя в крепостной кузне — кузнецы, сменяясь, наковали целую гору «троицкого чесноку».
До рассвета заслонники пригоршнями бросали «троицкий чеснок» вокруг стен, минуя только места перед малыми воротцами да поворот дороги — на случай вылазки.
Под утро выпал снежок и запорошил поле. Неприятельские всадники, гарцуя, опять подъехали к стенам и опять принялись дразнить осажденных подачками. Но вот один конь взвился на дыбы и, сбросив всадника, как бешеный помчался куда-то… Вот взвился второй, третий… еще и еще… Всадники повернули обратно и весь день не показывались.
На стенах торжествовали.
Ночью лазутчики удачно пробрались в польский лагерь и набросали «троицкого чесноку» около коновязей. Через день лазутчики донесли, что у неприятелей десятками падают кони, а коновалы не могут доискаться, отчего происходит падеж. Многие ляхи говорят, что русские напустили на свою землю колдовство.
— О-хо-хо-о! — шумел Иван Суета. — Знатные мы с тобой колдуны, Данилушко!
— Айда к попу Тимофею каяться! — смеялся Данила.
Ольга втихомолку радовалась, глядя на его веселое лицо. После победы на Красной Горке Данила поуспокоился и почти не вспоминал о подлом Оське.
Но недолго пришлось радоваться Ольге. К ночи Данила пришел в стрелецкую избу чернее тучи. Один из троицких лазутчиков, в присутствии Данилы, рассказывая воеводе о своей «проведке», упомянул, что видел Осипа Селевина, будто ходит Оська разодетый ляхом, бороду сбрил, всей пястью, по-латынски, крестится и бранно поносит все русское.
Ольга пробовала успокоить Данилу как только умела: может быть, и совсем не Оську видел троицкий лазутчик, а просто ляха, а ведь все они бороды бреют, пястью крестятся и бранят все русское.
Но тоска уже опять завладела душой Данилы. Он был уверен, что видели именно Оську; больше того: наглые «угостки» врагов, казалось Даниле, были придуманы не кем иным, как подлым Оськой, который ведь дотошно знал о всех лишениях народа в осажденной крепости. Уж теперь Оська будет наущать ляхов всячески вредить и насылать всякие беды на ее защитников.
— Душа у него продажна, а разум змеиной… И я, дурачина, слепец очми и духом, ране того не уразумел! Мне бы сего подлого изменника смертию убити, башку его непотребную с плеч снести… а я, неразумной, слеп был и глух! — кипел во тьме шепот Данилы. — Нельзя мне боле терпеть бесчестье рода моего!.. Аль подлой изменник от меня мертвым падет, али смертию моей грех искуплен будет!
— Не отдам я тебя! — и Ольга, с силой обняв его, холодела от ужаса.
— Эх, уж хоть бы битва зачалась скорее. Может, я там углядел бы Оську…
— Он трус подлой, — с презрением вспомнила Ольга. — Поди хоронится там, панам пятки лижет, торгует, деньгу в кису прячет. Такой сражаться не выйдет. Не сустретиться тебе с ним, Данилушко, брось ту надею, мой свет, ни к чему она, только сердце растравлять.
— Уж коли не судьба мне с тем проклятым измен-пиком сразиться на бранном поле, свершу я подвиг ради страждущего народа нашего, дабы горе его облегчить… Эх, уж хоть бы битва запылала, так ведь нету ее — ляхи новые туры ладят и только постреливают…
Однажды Ольга предложила:
— Данилушко, слышь, проберуся-ко я в те места… да и зарублю я того проклятого Оську… горе наше зарублю!
— Что ты, Ольгунюшка, что ты, люба моя? — горько усмехнулся Данила и бережно прижал ее руку к своей мятущейся груди.
«Не отдам тебя, устерегу!» — думала Ольга, слушая горячий стук его сердца.
В ту ночь ей показалось, что Данила забылся спокойным сном. Она шепотом позвала его. Он не ответил. Она решила бодрствовать, лежала с открытыми глазами, кусая губы, чтобы не заснуть.
Когда Ольга открыла глаза, в комнате уже было совсем светло. Данилы рядом с ней не было — она не устерегла его…
— Не устерегла! — горестно пронеслось у нее в мыслях.
Как была — в сарафанишке — Ольга понеслась на стены прямо к воеводе: где ее Данила Селевин?
— Эко, в уме ль ты, молодица? — даже осудил ее Долгорукой. — Пошто простоволосой да без одежи, яко безумная, носишься, людей пугаешь?
Данила Селевин и еще несколько заслонников испросились у воеводы съездить в дальние монастырские села, откуда можно привезти сушеной рыбы, масла, круп, хлеба — и еще чего бог подаст. Уехали заслонники еще затемно, незамеченными достигли леса, дня через четыре, пять авось проберутся перелесками.
— Не сказался, не сказался мне! — вдруг зарыдала Ольга. — Битвы не мог дождаться!.. На подвиг пошел! То тоска его угнала… а я не уберегла!
Прошло четыре дня, а Данилы все не было. Ольга ночью не смыкала глаз, а днем жила, как во сне. Почти не отлучаясь от верхнего боя, она словно перестала слышать все. Только слышала она свою неулежную, приживчивую, как пиявка, душевную боль тоски и ожидания. Когда ветер рассеивал пороховой дым, Ольга неотрывно смотрела на черные пики лесов — и виделась ей лесная чаща, неясные стежки дороги, худые, еле бредущие лошаденки, увязающие в глубоком снегу, измученные люди, а среди них Данила! И леса ей казались тоже стенами, в которых пленены люди, а жизнь — сплошным пленом.
— Ой, девка, — однажды заметил ей Иван Суета. — Очей гляденьем не насытишь, а руки безочно робят худо.
— Все лажу, как надобно! — вспыхнула Ольга.
— Ан нет, Ольга Никитишна, — заспорил Суета. — Душа да дело у тебя разобь живут.
— Ой, погоди ты… — беспомощным тонким голосом заговорила Ольга и, сорвавшись, умолкла. Иван Суета посмотрел на ее бескровное, испитое лицо — и отмахнулся: лучше пока ее не трогать.
На исходе восьмого дня, когда над крепостью и над бранным полем выла и бесилась метель, Ольга поднялась на колокольню Успенского собора и неумелой рукой ударила в малый колокол. Ветер хлестал ей в лицо колючим снегом. Ветер бил ее в грудь, угрожая сбросить вниз, а она стояла в вихревой тьме, не выпуская из рук скользкой веревки. Протяжные звуки, вырвавшись из-под медной шапки, быстрее птицы неслись в леса, снега, в бешеную муть ночи.