Седой унтер, широко разевая беззубый рот, озверело вращал моргающими глазами, хищно впиваясь быстрым взглядом в каждое безгласное лицо:
— Брю-хо держи!.. брю-хо!.. Сучий сын!.. Ногу!.. ногу!..
Дробно, сухо стрекотал барабан. Скрипел морозный снег под тяжелыми размеренными шагами. Часть роты стояла на месте. Крайний, самый ближний солдат отбросил на сияющую белизну снега трепещущую тень.
Степан Шурьгин стоял на запятках за лентами и кружевом Веринькиного уже потасканного нарядного капора, обноска Марьи Николаевны; не выдержал и незаметно, будто поправляя гетру, наклонился к порозовевшей щеке, шепнул горячо:
— Солдатушко-то обморозился весь… господи!
Веринька вздрогнула. Обернула осторожно лицо к его горящему взгляду (Гаврила Семеныч и Марья Николаевна загляделись на ученье) и прошептала, сжав в муфте маленькие руки:
— Несчастный… замерзнет он!
И она испуганно посмотрела на солдата. А он стоял, крепкотелый, деревенский; мундир был ему узок, рукава коротки, тонкие рукавички из облезлой армейской шерсти доходили только до половины большой руки — такая играючи ляжет на соху. Щеки и уши его побелели, а глаза смотрели, почти не моргая, в одну точку. Он дрожал заячьей, робкой дрожью, порой подламывая колена и вновь испуганно вытягиваясь.
Барабан вдруг смолк. Молоденький офицер застыл на месте. На караковом английском скакуне подъехал майор Тучков. Ярко-зеленый мундир, с цветным сукном воротника и обшлагов, с золотой игрой галуна, ловко сидел на его будто пополневшей фигуре — внизу под узким мундиром майор носил тончайшей выделки меховую овчинную курточку.
Он изысканно-величаво поклонился Качкам, мельком покосясь глазом на неуклюжую фигурку в потрепанном капоре. Кивнув офицеру, майор поиграл хлыстиком, заговорил громко, в нос, с уничтожающим спокойствием:
— Экзерцицию, сударь мой, вести не умеете. Под ружьем у вас люди не ходят, а трусят, как одры. Маршировка негодная. Ногу надо на носок, а у вас на каблуки опускают… Не знаете вы приемов новейших, милостивый государь мой!.. Расстояние между рядами не только что не удовлетворительное, а даже неверное… Надо: расстояние на одну лошадь, а где у вас сие? Стоят как попало. Плохо, государь мой, плохо!..
Гаврила Семеныч, давясь от смеха, шепнул жене:
— Офицерик-то у обербергмейстера[23] вчерась Тучкова в карты обыграл. Вот он, каналья, и показывает ему. Ах, л-ловкий, подлец, знает, где руку приложить.
Будто заводная, как строй деревянных больших кукол, маршировала рота. Офицерик, подняв голову, потерянно смотрел вверх. Тучков, поднимая черные густые брови, с грозными передышками между словами, выводил язвительно:
— Где вид бодрой у солдата? Какова у них позитура? Разве сие солдатская позитура? Разве так корпус держать надобно? А? Я вас спрашиваю, государь мой!
Офицер мотнул головой, выронил шляпу, поднял ее и почти крикнул:
— Фуфаек теплых еще не выдали.
Тучков откинулся на седле, готовясь разразиться громовым смехом. Вдруг произошло что-то странное.
От края каре отделилась фигура в зеленом мундире и со страшными ужимками запрыгала на снегу.
Это солдат, что стоял с краю, теперь прыгал и метался на хрустком снегу.
— У-у-у!.. Поми-и-ра-а-ю!.. У-у-у-у! Хо-о-ло-од-но-о!
Рота встала, сбившись, будто потеряв весь механизм экзерциции по новому уставу. Оказалось, что все они разные: высокие, низенькие, худые…
Тучков одним скоком подлетел к безумно прыгающему человеку. Пришпоренная лошадь занесла над ним копыта. Солдат увернулся, не глядя, и в блаженном самозабвении кружился и метался из стороны в сторону, яростно хлопая себя по бокам и спине.
Тучков загремел:
— В стр-рой!.. Мер-рза-вец!.. Ну!..
Солдат кружился.
Тучков поднял хлыст и изо всей силы ударил солдата. На белой солдатской щеке проступила синяя полоса. И вдруг вся площадь ахнула.
Солдат подскочил, щелкая зубами, вырвал за конец хлыст из рук майора и ударил по лаковому голенищу майорского сапога. Страшный, с бело-сизым лицом, солдат сжал кулаки, размахивая ими, как в бреду. Лицо его сводило от дрожи. Он закричал дико и гулко:
— Нету… нету меня! Я смерз… У-y!.. Прокля-т-тые!.. Помер я!.. Помер… Слышь, дьявол? Ноги у меня игде-е… У-y холодно-о-о! Братики-и-и! Вчерась я поморозился, сегодня опять гонют!.. Больно мне… бо-оль-но-о!..
И солдат побежал, прыгая, как безумный.
Тучков опомнился, пересек дорогу и, нагнувшись с седла, схватил на лету за воротник сразу обессилевшее тело. Раздув ноздри и весь дрожа, гаркнул:
— На гаупт-вах-ту! Ж-жив-во! Эй, унтер!
Подскочили два унтера с ружьями наперевес — и большой человек в разорванном зеленом мундире, полупадая, пошел между ними. Его лицо с остекленевшими глазами дергалось гримасой не то смеха, не то плача.
Они исчезли за углом к гауптвахте.
И снова, как заводной строй больших деревянных кукол в зеленых мундирах, замаршировали роты.
Гаврила Семеныч, покусывая губы, опустил глаза в овчинный воротник своей шубы.
Марья Николаевна, не сдержав невольной дрожи, задела мужа локтем. Гаврила Семеныч изумленно поднял бровь.
— Quʼavez vous, chère épouse?[24] У-y, и губки трясутся. — Chose si ordinaire, que faire![25]
И вдруг резко обернулся назад к Степану:
— А ты что колотишься, а? Даже решетку трясет… дурья башка! Перестань… ну!
Степан весь дергался неодолимой жуткой дрожью. Остановившимся воспаленным взглядом он впился в плотную статную фигуру майора Тучкова в теплом зеленом мундире.
— Я думаю, это саночки наши, что ль, в ветхость пришли, и решетка отлететь хочет, а это — ты!.. Тоже волненье душевное изображает! Ну, что ты? Ну? Перестань! Скажут люди, что господа — грибы старые, коли слуга себя держать не умеет… Перестань же! Ну!
Степан выговорил, стуча зубами и отводя взгляд:
— С-слушаю-с…
Гаврила Семеныч хотел еще раз кивнуть погрознее, сдвинул к носу брови и вдруг отодвинулся в угол: из-под побелевших ресниц Степана Шурьгина метнулся жгучий лучик, тонкий, как раскаленная игла, метнулся, как молния, и погас.
Гаврила Семеныч растерялся. Пожевал дряблые губы и хмуро бросил в широкую, сборчатую и безмолвную спину кучера:
— Домой!
Вслед же с площади неслось унтер-офицерское:
— Н-на м-мо-лит-ву! Повзвод-но, стр-ройсь!
Веринька глянула сбоку на Степана и замерла на миг, чувствуя, что никогда не забудет его лица. Серые его глаза от расширившихся зрачков стали черными, светящимися, точно отражали в себе далекий пожар. Губы сжались плотно, темной скорбной тропой легли на лице, иссиня-бледном, с запавшими сразу щеками, с дрожью мускулов на висках. Его упорный взгляд глядел мимо всего, будто силился увидеть что-то неведомое и недоступное другим.
Молча доехали до дому.
Прислуживая за обедом, Веринька много раз прижимала трепетную руку к бешено бьющемуся сердцу — за столом говорили о Степане.
Горный ревизор, остроносый, розовый, как вербный херувим, морщил пренебрежительно смешливо вздутые губы под белокурыми усами. Он выпил лишнее и потому то и дело обмахивался маленьким перламутровым веером, старательно оберегая надо лбом гладкий высокий начес своего модного парика. Женственно-мягким голосом горный ревизор говорил лениво и скучающе:
— Дай бог сие тяжелое время прожить со спокойной душою. Емелькино дело память о себе средь черни нашей оставило… Сие несомненно… И наши плебеи при малейшем послаблении готовы господина уязвить всяческой грубостью.
Гаврила Семеныч, со страстью гастронома прожевывая кусочек маринованной почки и торопливо глотая, возмущенно подтверждал:
— Eh bien! Notre ésclave![26] Как он на меня гля-я-ну-ул! Мне просто даже неловко сделалось. Подумайте, что беззаконнее сего: солдат не повинуется на ученье начальству оттого, что, изволите видеть, он заме-ерз?.. Зимы у нас здесь прежестокие, но ты, как солдат, должен моление и просьбу покорную изобразить. А он, мерзавец, кидаться на начальника!