– Да стой ты! Вот на, возьми… поешь!
Парень оглядывается, и на миг зверьи глазки просверкивают человечьим доверием. Он верит и не верит. Он хочет и не хочет подойти. Он хочет и не хочет убежать.
Стоит на пружинящей, вонючей гнили, качается.
Человек, что подзывает его, как собаку, прилично одет. Светлый костюм, подбритые усики, на груди, на цепочке, очки в черепаховой оправе висят. Может, профессор какой, а то и знатный торговец. Зачем он здесь, на свалке поганой?
Человек протягивает лохматому человеку-собаке сверток. На расстоянии, как зверь, чувствует парень, как от свертка вкусно пахнет. Еда! Человечья еда! Не отбросы!
Начинает спускаться. Будто с небес. Будто ангел. Тихо, осторожно.
И уже улыбается.
И уже тянет руку.
И уже – рядом.
Как просто, оказывается, приманить человека.
Гораздо проще, чем зверя.
Вот человек-собака рядом с человеком-человеком.
Вот человек-собака робко протягивает руку ладонью вверх.
И так стоит, будто милостыню просит.
Как просто сейчас схватить руку, вывернуть грубым захватом, повалить его на землю. Ногой наступить на грудь. Как просто его сейчас убить.
И накормить – тоже просто.
Человек-человек кладет в лапу человека-собаки, живущего на свалке неподалеку от красивого города Мехико, завернутую в промасленную бумагу еду. Что это? Тако? Буррито? Энчилада? Все равно. Это пахнет очень вкусно. Слюнки текут. Слезы текут. Человек-собака благодарно берет сверток и пытается поклониться человеку-человеку. Крепко сжимает сверток в руке.
– Осторожно, мясо раздавишь, – говорит человек-человек хрипло, – там жареная курица. Ешь! На здоровье!
Человек-собака разворачивает сверток и ест. Прямо на глазах у человека-человека.
Ест жадно, пылко; страшно, стремительно.
Через минуту от курицы в ладонях остаются косточки.
Кости. Розовые и желтые кости.
Зубы перемололи жареную маленькую жизнь.
Человек-человек смотрел, как ел человек-собака, и плакал.
Когда пес закончил грызть – человек отвернулся, чтобы пес не видел его жалких слез.
– Ты! Эй! Ты тут все время живешь, что ли?
Человек-собака глядел непонимающе.
На языке таял вкус жареного, обильно перченного птичьего мяса.
– Хочешь, пойдем со мной?
Человек-собака обрел дар речи:
– Куда?
– Ко мне домой!
Ветер шелестел обрывками газет. Куриные кости посыпались из рук. Кудлатый парень вытер жирные ладони о штаны.
– Заведете, – спросил человек-собака, – и убьете, и на органы?
Человек-человек закусил губу, чтобы не выкрикнуть лишнего.
– У меня дом большой! Семья большая! Не обидим!
– Нет уж! – пролаял пес. – Не обманешь! Я ученый!
Заплясал, замахал растопыренными пятернями:
– Я ученый! Я ученый!
Человек-человек стоял перед человеком-собакой, беспомощный, и чувствовал себя горой мусора, на которой пляшет сальсу резкий сырой ветер, несущий с востока тучи и дождь.
– Ну и хрен с тобой!
Побрел прочь. Курица не помогла.
Обернулся.
Парень уже не плясал сальсу вместе с ветром. Стоял, рот открыл.
«Хочет меня окликнуть. И стыдится».
Человек-человек взмахнул рукой. Рука пахла жареной курицей.
– Я еще приду!
Сунул руку в карман, вынул носовой платок, тщательно вытер руки, протер золотое обручальное кольцо на смуглом толстом пальце.
Глава 7. Смерть кота
Наблюдения неба подтолкнули Рома к наблюдению Земли. Он стал наблюдать жизнь.
Что такое живое? Можно убить, раздавить муху. Можно зарезать быка на скотобойне. «Люди людей убивают, а нам и телят не велят», – приговаривала бабушка за стряпней, за шитьем.
Природа шумела, шелестела, порхала, ворковала вокруг него, и он склонялся над листком, бережно ощупывал ягоду, брал на ладонь жужелицу и глядел, как она беспомощно ползает, чает вырваться, уйти, убежать. «Моя ладонь – ладонь разбойника. Но я не убийца. Нет». Ром приседал и выпускал пойманную жужелицу, и она обрадованно, счастливо, на всех парах, суетливо перебирая лапками, бежала, убегала – прочь от него.
«Я для нее – смерть».
А он хотел стать жизнью для них всех.
Он завел дневник и записывал в него: сегодня распустилась верба, сегодня вылетел первый шмель, сегодня я видел первую чайку над рекой.
Бабочек и жуков, которых раньше безжалостно насаживал на иголки, он полюбил новой, тревожащей любовью. Глядя на их жизнь, на их порханья и перемещенья в воздухе и на земле, он думал: это свой мир, свое царство, у них свои законы, другие, не как у нас; но они – как мы, и они тоже думают.
Он поехал на Канавинский рынок и купил там за копейку заморыша-котенка. Привез домой. Бабушка всплеснула руками и затряслась в плаче:
– Ах, батюшки! Ах, жалко-то как! Кисочка! Или котик?! Ох, не надо бы нам! Хлопоты… заботы! Его же нужно кормить! Ухаживать за ним! А я уж старенькая у тебя, а тебе же некогда!
Прошло немного времени. Бабушка полюбила котенка столь же пылко, как внука.
Котенка назвали Филькой, он вырос и превратился в мощного, пушистого, полосатого сибирского кота. В дом приходили мыши – Филька их ловил, жестоко придушивал и приносил Рому в зубах, клал полумертвую мышь к его ногам, словно говоря: «Вот, хозяин, погляди, какой я у тебя проворный». Ром вознаграждал кота ломтем колбасы.
Ром давно уже понял, что никаких пищевых кур нет, так же, как и пищевых коров и свиней: всех их человек убивает, а потом делает их них куски мяса.
И мясо можно есть. А можно и не есть.
Он попробовал не есть мясо. «Я не могу, не буду есть живое!»
В это время он сдавал экзамены в университет и падал от усталости, волнения и голода. Однажды, сидя за учебниками, он упал в обморок. Бабушка трясущимися руками лила из пузырька нашатырь на ватку, подносила к носу Рома.
Ром очнулся, повел головой и хрипло попросил:
– Бабушка… спой мне.
Бабушка пела песню без слов, голос ее дрожал, по-прежнему юный и светлый, и кот Филька пришел, запрыгнул бабушке на колени, терся головой о ее могучую грудь, слушал.
Кот был весьма умен и очень чуток. Однажды он встал на задние лапы и поднял морду к картинам, что висели на стенах. Усы кота вздрагивали. Он открыл пасть, высунулся кончик розового языка. Уши прядали. Кот тянулся всем полосатым пушистым телом вверх, все вверх и вверх, к старым холстам.
Ром увидел, подошел. Погладил кота.
– Ну что, Филька, что ты весь как струна? Что ты там увидел? Услышал?
Тишина.
В тишине Ром отчетливо различил мелкий, дробный треск. Будто трещали доски на морозе. Или рассохшаяся дека гитары. Или дека пианино. У них дома стояло старенькое черное пианино «Красный Октябрь», а на вешалке висела старая дедушкина гитара. На пианино никто не играл, и слоновая кость клавиш пожелтела и съежилась, а гитарные струны порвались, скатались в медный жесткий клубок.
Кот вытянул шею. Ром приблизил ухо к холстам. От картин шел этот удивительный, дробный треск, будто кто-то невидимый, крошечный отбивал малюсенькими ножонками чечетку на мраморном полу.
Спину Рома окатило волной пота. Он придвинулся ближе к картине. Изображенные на ней юноша и девушка улыбнулись ему. Он вытер ладонью лоб. Масляная краска, застывшая навеки. Шелковая белая кофточка смуглой девушки, тонкое лицо юноши. Оба такие прозрачные, что сквозь них можно разглядеть время.
Ром сказал коту:
– Кис, кис, Филипп! Что ты услышал? Расскажи мне!
Кот мяукнул, гнусаво, длинно. Да, зверь что-то важное говорил человеку. Но человек не понимал его.
Ром сел на кровать. Взял кота на руки. Так долго, долго сидел.
На улице стемнело. Треск постепенно утихал. Прекратился. Исчез.
Позже Ром понял: картины говорили ему на своем языке про прошлую, умершую жизнь, а кот услышал эту речь, но не мог перевести на человечий язык.
«Мы все говорим на разных языках. Мы все – иностранцы друг другу. И только те, кто любит, понимают друг друга без слов».