Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Шоферу налили стакан водки. Он выпил и отвернулся. А потом повернулся и опять глядел на смерть.

При всех погибших обнаружили документы. Родители Рома прибыли домой, но с ними нельзя было говорить, их нельзя было обнять. На домах развевались, на ледяном диком ветру, дикие красные флаги. Из морга позвонили. Бабушка наглоталась валидола, грохочущий трамвай довез ее до безумного, ледяного белого храма – морга. Она увидела две каталки, прикрытые черным целлофаном, и села прямо на пол.

Так сидела, будто на лужайке, за городом, на летнем пикнике.

Первое время, пока бабушка еще пребывала в морге и ее отпаивали разными снадобьями, делали ей в руку и в тонкие синие жилы взбадривающие уколы, она немножко сошла с ума: она качалась из стороны в сторону и тихо пела, и слова ее песни тайком, быстро-быстро записывал на клочках бумаги молоденький медбрат морга – он никогда не слышал таких красивых слов, а еще никогда не слышал такого голоса: нежного, как у девушки, и полнокровного, как у оперной дивы. Бабушка Рома в те годы еще не была старухой, у нее еще были румяные щеки, хотя кожа под щеками и подбородком морщилась, обвисала и надувалась, как зоб у индюка. Бабушка отпела свои невнятные надгробные песни – они сошли на нет, растаяли, как сосульки. За скорбным, сиротьим окном морга, увитым ледяными венками посмертного мороза, дико и страшно горело сквозь серые волчьи тучи приговоренное к вечному тюремному хождению по кругу ноябрьское солнце.

– Солнце, – сказала еще молодая бабушка, – отвезите меня к моему солнцу, прошу вас!

Ее отвезли домой, к внуку, как она и просила.

Ром сидел среди игрушек и терпеливо ждал бабушку. На столе валялись упаковки валидола, бежали по скатерти белые колеса сладких таблеток. Бабушка глядела на таблетки и думала: не излечишься от жизни, если живешь. Ром подошел к ней, уткнулся головой ей в толстый теплый, как пирог, живот.

Так стояли: бабушка и внук, и оба поняли бессловесно, враз: они одни, и крепче надо держаться друг за дружку, крепче.

Бабушка стирала. Бабушка стряпала. Бабушка провожала Рома в школу. Бабушка гуляла с ним по городу, и они оба, вместе, излазили все его уголки: залезали на кремлевскую стену, и Ром чуть со стены в газон не свалился, все бы руки-ноги переломал; тряслись в гремучих желто-красных, облезлых трамваях до конечных остановок, и водитель гнусавил: «Вылезайте! Чего расселись!» – и бабушка важно шла к распахнутым железным дверям вагона, крепко держа за руку внука.

Бродили в солнечных парках, таращились на неземной аттракцион – «Чертово колесо», и Ром так сильно захотел покататься, и бабушка сначала запретила, а потом разрешила, и они уселись в утлую лодчонку на двоих, и медленно, медленно поднималось вверх гигантское колесо обозрения: поглядишь сверху на осеннюю землю, на крошечных, как тараканы или божьи коровки, лениво ползающих и оголтело бегущих людей, и подумаешь: вот она, маленькая жизнь, как на ладони, а ты уже над ней, и беспокоиться не надо – лети себе, лети среди облаков, крутись, пари, улыбайся. Колесо взмыло еще на несколько метров вверх, и Рома стошнило. Его вырвало прямо на красивую юбку бабушки, черную, в мелких красных цветочках. Бабушка сама сшила эту юбку на старой ножной швейной машинке. Гладила машинку, как живую птичку или кошку, и ласково говорила о ней: «Финская».

Бабушка после похорон дочери и зятя обнаружила в себе счастливый пенья дар – и пела, заливалась соловьем, пела и что знала, и чего не знала, что на ум взбредет, а вернее, в широкое, вольно и терпеливо бьющееся сердце. После смерти двух дорогих существ обыкновенное, ничем не примечательное сердце бабушки внезапно вместило всю смерть и всю жизнь, и она часто удивлялась, как это они обе, такие разные и такие одинаково страшные, мирно и празднично в ее сердце уживаются. Спрашивала себя: как это? Спрашивала и Бога, но Он не давал ей ответа. Молилась бабушка плохо и неумело, в ее краснознаменном детстве ее не только не учили молиться – по всей стране взрывали церкви, расстреливали батюшек, и имя Господне произносили торопливым шепотом, тревожно, боязливо, нервно, всуе.

Хотя серебряный крестик, невесть откуда взявшийся, бабушка благоговейно носила; и, когда на кладбище, у разрытой могилы, среди немногих друзей кто-то один смущенно перекрестился, бабушка тайком вынула из-под батистовой кофточки крестик на тонкой черной бечеве и крепко прижала его к губам, и крест отпечатался на губах. Друзья дочери потом повели ее в дешевую пирожковую, на поминки, мужчины наливали водку в граненые стаканы, пили и плакали, и заедали пирожками с повидлом, картошкой и зеленым луком, налили водки и бабушке, и она тоже выпила и заплакала. А потом запела.

И все притихли. И все ее слушали.

И все изумились голосу ее.

Изумлялся и Ром, но лишь на первых порах. Когда бабушка, настирав и отжав гору белья, однажды вышла из ванной комнаты и запела, присев на краешек табурета, уронив на толстые могучие бедра столь же могучие полные руки, Ром, услышав это дивное пенье, выронил ручку из пальцев и застыл. А чернила с пера пролились на тетрадную страницу, всю усыпанную бегущими цифрами, как черными муравьями.

Бабушка любила петь, а Ром любил цифры.

Он любил математику, да так сильно, что и бабушку хотел к этой любви приобщить: усаживал ее вместе с ним решать задачки, выводил на листах хитрые самодельные формулы и кричал: вот, гляди, я изобрел закон! Бабушка, прижав ладонь ко рту, думала: ах, неужели мой внучек гений! А потом вдруг пугалась: Господи, а может статься, он безумец!

Но ничего безумного и противоестественного не наблюдалось в живом веселом мальчике. Он не помнил родителей, вернее, сперва немного помнил – голос матери, волосатые жилистые руки отца, со странной, очень странной татуировкой выше запястья: «ТТТТ», четыре буквы, страшно молчащие о неведомой тайне. Когда лица отца и матери стали стираться из памяти, а оставались лишь вздохи, причитанья, засохшие между страниц старых книг нежности, бормотанье забытых сказок на ночь, Ром помнил только эти четыре синие, расплывающиеся на смуглой коже, разрезанные синими перевитыми венами буквы, и все повторял про себя: «Тэтэтэтэ», – заговор, заклинание, посвящение.

Он так никогда и не узнал, что отец его, до женитьбы на его матери, был влюблен в девушку, а она купалась в реке и утонула, слишком далеко заплыла, на стремнину, и отец набил эту татуировку, плакал и скрипел зубами, и означало это по латыни: «TOTUS TUUS», «Всецело твой».

Totus tuus – три буквы T; а где же четвертая?

Ром еще не знал, что во времени есть провалы; в жизни есть недоказанные теоремы.

Глава 2. Besame mucho

– Франчо, ты правда умеешь играть на гитаре, Франчо?

– Ну ты даешь! Конечно, умею!

– Ну давай, сбацай что-нибудь!

– Что?

– Такое заводное!

Парни стояли кругом, и рядом гомонило, вспыхивало женскими юбками и молниями золото-смуглых рук уличное кафе.

Простое веселое кафе на перекрестке шумных столичных улиц Эмильяно Сапата и Коррехидора.

Парни хотели, чтобы он сыграл музыку огненную. Чтобы он зажег. «Сейчас я вам зажгу», – подумал он зло и весело и ударил по струнам. Так резво ударил – содрал кожу на сгибах пальцев. Сморщился и запел.

Парни, смеясь, слушали его песню, прищелкивали пальцами, подпевали. Пританцовывали. На их улице Франчо, круглый сирота, славился тем, что здорово умел играть на гитаре и петь веселые песни. И известные, и незнакомые. Парни понимали: незнакомые – это его песни. Франчо сам сочиняет песни. Это вызывало еще большее уважение.

Он играл, и гитара вспрыгивала в его руках. Дергалась, как от ожога. Он обжигал ее ладонями. Когда гитара взлетала уж слишком высоко, Франчо ловил ее и громко ударял кулаком в деку, потом хлопал по деке ладонью: как по боку корову ли, лошадь. Одобряя, укрощая.

– Франчо, да ты марьячи!

– Настоящий марьячи!

4
{"b":"193996","o":1}