Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Зубы. У нее еще есть зубы. И еще будут у нее во рту долго-долго, много лет, а потом начнут выпадать. И, если я буду жив и буду жить с ней, я это увижу».

Все яства выложила семейка на могилку? О нет, не все! Толстая, в три обхвата, как старый платан, тетка с орехово-коричневой кожей вытащила из рюкзака совершенно необъятную лепешку. Разломила, и две половинки хлеба торчали в поднятых над громадным животом руках, как две половинки скатившейся с черного неба безумной луны. Запахло медом, корицей, молотым орехом, апельсиновой цедрой.

Фелисидад встала на цыпочки. Ром приблизил ухо к ее дрожащему в улыбке рту.

– Pan de Muerto, – почти крикнула она, а ему показалось – прошептала, так гомонили люди, как птицы, вокруг. – Ром, это сладкий хлеб, очень, очень вкусный! Попробуй!

– Я не…

Фелисидад выставила плечо вперед, будто в танце. Да она почти танцевала. О боже, да тут все уже танцевали! Возле ближних могил, возле дальних – откуда-то появилась, возникла музыка, замелькали крохотные, как эти их девушки, гитары в руках, и люди запели, как уличные марьячис, нет, лучше – кто слаженно, кто вразнобой, кто заливая голосом черно-белый кладбищенский ночной ковер, мраморные памятники, золоченые кресты, кто наборматывая себе под нос страшную и разудалую ночную песню, будто одинокую молитву. Выбросила руку Фелисидад, вцепилась в хлебный разлом в руке толстухи. Мать семейства, а может, бабушка, а может, тетя, а может, подруга, а может, веселая и толстая Смерть сама, с хохотом рванула хлеб на себя; а Фелисидад – на себя; и в руках Фелисидад остался кусок хлеба, пахнущего апельсином и ночью любви.

– Мучас грасиас, донья! – крикнула Фелисидад и потрясла в воздухе куском.

Протянула Рому:

– Пробуй!

Он взял Хлеб Мертвых опасливо, как ежа.

– И что я должен делать с ним?

Фелисидад захохотала:

– Есть! Ешь! Ну!

И черные буйные, мелкокудрявые волосы, целая черная копна, безумный стог, заплясали, запрыгали у нее по плечам. И полезли вместе с хлебом Рому в рот.

Он кусал немыслимо вкусный хлеб, кусал, грыз, всасывал, ел, вкушал, глотал, глотал вместе со слезами, пытался улыбаться, ничего не получалось, он ел и плакал, ел и весело кривил рот, чтобы Фелисидад не подумала, что ему больно и плохо здесь, на этом диком чужедальнем кладбище, на этом празднике чужом – безумном, а вокруг приплясывали, взбрасывали вверх, к ночному угольному небу, живые руки, золотые языки заполошных огней, и пели – дико, сочно, разевая до отказа рты, сверкая белками диких, почти звериных, веселых глаз:

Проходя через кладбище,
Я увидел калаверу!
Там она, пыхтя сигарой,
Распевала петенеру!
Эй, отродье, калавера!
Ты, двузубая старуха!
Вижу, как ты скачешь лихо,
Как твое набито брюхо!

– Ну что? – кричала Фелисидад. – Вкусно?!

Он утер хлебом слезы. А они все катились и катились.

Проорал:

– Вкусно!

Таращился на пляшущих возле огромного памятника из розового, с кровавыми прожилками, мрамора: под мраморным розовокрылым ангелом толстопузый кудрявый мужик держал за высоко поднятую руку молоденькую девчонку, девчонка трясла в ночи цветными, как павлиньи перья, юбками – один волан, другой, третий, а вот и нагие ноги, коричневые и худые, как у жареного цыпленка! Ноги – вверх. Руки – вверх. Пузан еще сильнее дернул девушку за руку. Ром испугался: а вдруг вывихнет? Девушка показала все зубы. Крутанулась на одной ноге, на миг превратилась в живое цветное, яркое веретено. «Ее юбки горят в ночи, как фонарь. Как красива жизнь! Как все в ней вкусно и сладко!»

Дядька с тремя подбородками и мощным пузом отпустил руку плясуньи. Мраморный ангел сурово, свирепо глядел на Рома. По спине Рома тек пот. Ноябрь, а так жарко. Здесь всегда жарко. И летом, и зимой. Нет холода. Нет снега.

Фелисидад показала жестом: подними меня! Ром схватил девушку поперек живота, как кошку, и приподнял ее так, чтобы ее лицо оказалось на уровне его лица. Внезапно тяжесть тела Фелисидад исчезла. «А, это она встала на край надгробья ногами».

– Коатликуэ, – выдохнула Фелисидад Рому в ухо.

– Что это?

Ее волосы опять щекотали ему подбородок, губы.

– Не что, а кто. Коатликуэ. Она. Старуха. Это богиня. Мы поедем в Теотиуакан, и я тебе покажу ее там на фреске. Это беременная старуха. – Фелисидад вытянула под грудью руки и округлила их. Засмеялась. – С животом. Это Земля.

– Земля?

– Ну да. Земля. Земля всегда беременна.

– Кем?

– Нами.

Толстая тетка рядом со свежей могилой («Нашей могилой, – подумал он, – вот уже и нашей») подняла с гладкого белого, как снег, мрамора надгробья две трубочки бурритос, протянула их Рому и Фелисидад. Они взяли. Фелисидад сделала смешной книксен, потом обхватила теткину шею рукой и чмокнула ее в щеку: раз, другой. Вкусно и смачно. Громко. Щелк, щелк.

Ром подумал: в третий раз поцелует – это будет по-русски, – но поцелуя было только два.

Раз, два.

Огни вокруг. Может, они возгорелись сами? Тут, на кладбище? И это не люди зажгли все свои свечи, факелы и фонари, а их мертвецы спустились сегодня с небес и вышли из-под земли, чтобы разделить с живыми радость огня, трапезы и танца?

Красивый парень, что стоял рядом с толстухой, глаз не сводил с Фелисидад. Ром понял: он стыдно краснеет, лицо горит, и это гнев и ревность. «И так всю жизнь? Если кто-то посмотрит на нее – я буду так же мучиться? И мучить ее?» Парень прищелкнул пальцами. Ром смотрел на изгиб носа, на выгиб сочных, ярко-красных, как у девушки, вкусных губ. «Это просто тонкие хрящи. И складки плоти. Плоть умрет. Сдохнет. Ляжет под землю. Сгниет. И этого красавчика закопают, а он пялится на мою девушку. На мою девушку!»

Ром дернулся, Фелисидад схватила его за локоть.

Красавчик насмешливо перевел взгляд с Фелисидад на Рома.

Открыл рот, как для поцелуя. Нагло пошевелил между зубами кончиком розового, как у кролика, языка. И запел:

– Я со Смертью, жизнь спасая, как-то раз слюбился смело!

Фелисидад громко, грубо захохотала. Ром впервые видел, чтобы она так веселилась.

Еще никогда он не видел Фелисидад такой… разнузданной? Распоясавшейся?

…гордой. Счастливой и гордой.

…и веселой, веселой.

«Сейчас лопнет от смеха. Они все сумасшедшие, что на кладбище так веселятся!»

Она подхватила, громко и фальшиво, песню красавчика:

– Я теперь силен: Косая от меня затяжелела!

Взмахнула бурритос, как флагом. Из хлебной трубочки вывалились куски мяса и красная фасоль, полетели в щеку Рома. Упали на плечо, испачкали рубашку. Он вытер щеку ладонью. Соленая щека. Красная кровь подливки. Как вкусно пахнет… Землей, едой, духами Фелисидад.

Он низко наклонился над головой маленькой девушки, почти девочки. Смоляные пружины волос, золотая материна сережка в коричневой раковинке уха.

– Фели, – сказал он, понимая, что хочет убежать отсюда. С праздника ужаса. С торжества скелетов. – Фели, мне худо.

Он еще не совсем хорошо говорил по-испански. Подыскивал слова.

«Они поют и пляшут, а я плачу. Я дрянь. Я тряпка. Я хочу быть мужчиной. Стать мужчиной. Мы не мужчины и не женщины. Мы все скелеты. Скелеты. Все!»

– Я так сказал? Или не так? Как надо?

– Так, – черненькая головка кивнула, смуглая шейка согнулась. – Но здесь же так хорошо!

Ром с изумлением и отвращением глядел, как чернявый курчавый мальчонка, сидя на корточках перед могилой, расколупал пальцами марципановый гробик и вынул оттуда шоколадный скелет. Отламывал пальчиками темное ребро, ступню, берцовую кость. Засовывал в рот. Рома чуть не вытошнило.

«Я тряпка. Если они это могут, то могу и я!»

Внезапно стало весело, будто бы он сидел в цирке и глядел на диких зверей, на то, как через огненный обруч прыгают львы и тигры.

2
{"b":"193996","o":1}