— Сейчас? Я же иду во дворец обедать. Скажи, пусть придут в другой раз. Некогда, некогда! Что я, с утра до ночи должен на каждый зов бежать? А откуда пришли-то?
— Из Домбровки.
— Могут и подождать. Пусть как-нибудь в будний день забегут. На молитвах были?
— Нет.
— Вот видишь! Оглашения давать, венчаться — это пожалуйста, а сами небось «Отче наш» не знают. Да, да! Скоро уж и венчаться перестанут ходить! — ворчал ксендз, приглаживая перед небольшим зеркальцем волосы. — А если еще кто-нибудь придет, нет меня. Передохнуть человеку и в воскресенье не дадут.
Винцент возвращался вместе со старостой. В костеле ему, хочешь не хочешь, приходилось бывать каждое воскресенье. Он знал, что зоркие глаза настоятеля всегда следят за его местом на скамье. От ксендза-настоятеля зависело многое, и Винцент чувствовал, что не в силах грызться еще и с ним. Настоятель собственно не поддерживал с учителем никаких отношений, но последнему было прекрасно известно, что тот осведомлен о каждом его шаге. Ведь в деревне были терциарки, глаза и уши ксендза, которые охотно бегали в ксендзовский дом с вестями.
И вот он трясся на подводе, глотая пыль, серым туманом стоящую в воздухе. Они обгоняли подводы и из Калин и из Мацькова, — хорошие лошади были у старосты! Сам он ежеминутно приподнимал шапку, так как ему кланялись почти все. Но Винцент знал, что старосту не любят. Крестьяне не могли забыть, что до того, как его избрали старостой, он тоже говорил всякое, а теперь его точно подменили, и он часто принимает у себя коменданта полицейского участка, когда тому выпадет дорога через Калины.
— Вот так всякий готов за кусок пожирней иудой стать, — говорил Роек, поглядывая на учителя и сплевывая в сторону. И Винценту становилось не по себе, потому что это был камушек и в его огород, хотя для этого не было никаких оснований. Он знал, что каждый раз, как ему приходится ехать на окружную конференцию, для чего деревня обязана была давать ему подводу, крестьяне ворчат и ждут, какой новый удар на них обрушится.
— Против нас сговариваться ездят, а ты же им и лошадей давай! — говорили мужики, свято веря, что все идущее из города — зло.
И зло приходило. Теперь, когда кончалась уборка, опять начиналась история с разными уплатами, налогами, очередными взносами. В деревню то и дело наезжал судебный исполнитель, приходили повестки, требования, напоминания, исполнительные листы. Старая Лисиха, которая жила с племянницей Параской у самой опушки леса, напрасно клялась, что она уже все уплатила, что с нее причиталось. Квитанций она не хранила, а подсчитать не умела — была неграмотной. И как-то странно получалось, что как раз неграмотным приходилось чаще других платить больше, чем полагается по предписаниям. Роек, например, тот поехал в город, поднял шум и с триумфом вернулся в деревню, его вынуждены были признать правым: в учреждении, дескать, напутали и незаконно требовали с него вторичной уплаты. Но что могла поделать Лисиха? Она горькими слезами оплакала теленка и — уплатила.
Как раз в воскресенье, после обеда, к Винценту иногда приходили крестьяне с просьбой написать обжалование, прошение, подсчитать квитанции. Он кропотливо рылся в грязных, истрепанных бумажках, писал, разъяснял и бессильно опускал руки. Тут было все — и подати, и взносы в банк, и проценты, и, наконец, взносы за те купленные в рассрочку орудия, за плуги и жнейки, ради приобретения которых с такими страшными усилиями, так нечеловечески работали мужики. Хитро были составлены договоры. Мыдляж, например, платил-платил за свою соломорезку, а в итоге оказалось, что она не его. Приехали из города на большой телеге и забрали ее обратно — ничто не помогло, потому что в договоре, под которым стояла подпись Мыдляжа, было написано, что, если он в срок не заплатит хоть одного взноса, пропадет все. А у него как раз подохли свиньи, и он не уплатил. Ему и в голову не приходило, что может так получиться. А те лишь смеялись ему в лицо.
И так во всем. Крестьянин метался в сетях непонятных приказов, предписаний, уплат и взносов, превышающих все его возможности, — и не знал, как из этого выпутаться. Его душили все эти проценты, надбавки, окончательно лишали его и тени надежды, что он как-нибудь выкарабкается, что, наконец, станет на ноги. Он рассчитывал на сенокос, на новый урожай, на свиней, на скот, но достаточно было засухи или ненастного лета, свиного падежа или какой-нибудь заразы на картошку, чтобы все расчеты обманули. Кончалось тем, что он вовсе переставал рассчитывать и лишь из последних сил тянул лямку, с отчаянием в сердце, с ослабевшими мускулами. Был один бездонный мешок — желудки вечно голодных детей, и второй бездонный мешок — город, который брал, брал и брал, не давая ничего взамен. Жизнь рассыпалась серым песком, текла кровавым потом, человек надрывался с утра до ночи — и ничего не получал. О судебном исполнителе, о налогах в деревне говорили, как о внезапно разражающейся грозе, о весеннем паводке, о засухе, сжигающей поля. Судебный исполнитель появлялся неумолимо, как судьба, и бледный ужас охватывал прикорнувшие у дороги деревни. Бабы плакали, проклинали, молились, но с покорным отчаянием смотрели, как он выводит у них из стойла последнюю корову, выгоняет из хлева последнюю свинью, пощаженную мором.
Мужики ругались, потому что всюду ведь было известно, что за господином графом Остшеньским числятся огромные недоимки: сам староста как-то проговорился, что миллион злотых — великий боже! — такие деньги, что и название их превращалось в пустой, ничего не означающий звук.
А вот у Лисихи забрали теленка, у Роеков корову, у Захарчуков продали лошадь за какие-то жалкие несколько злотых. Графский миллион так и колол всем глаза, но вместе с тем никто не удивлялся: так уже оно повелось — графу все, им ничего. Графу — леса, земли, воды, им — клочки серого песка и болота над Бугом.
И, роясь в крестьянских бумажонках, во всех этих повестках об уплате, предписаниях о штрафах, Винцент и сам волей-неволей не мог не думать о графском миллионе. И как тогда, когда горели Бжеги, ловил себя на том, что сердце его незаметно склоняется к деревне. Ведь и у него всего имущества — что на нем, да кусок хлеба, хоть в деревне он и считался богачом.
IX
Винценту стало как-то легче теперь, когда закончились школьные занятия, а с ними и нескончаемые штрафы за непосещение, ни к чему не ведущие, утомительные разговоры с родителями, которые кивали головами, поддакивали всему, что он говорил, соглашались, а потом продолжали поступать по-своему. И Винцент на каникулярное время переставал быть для деревни тем, кто отрывает детей от пастьбы, от сбора ягод, за которые можно получить несколько грошей, от всех тех работ, для которых дети были нужны.
Дело Зелинского, дело погорельцев из Бжегов, тысячи других дел становились ему все ближе, и понемногу он привыкал и сам смотреть на остшеньский дворец, как на гвоздь, вбитый в зеленое живое тело земли. Понемногу он начинал все лучше понимать крестьянскую ненависть к городу, который забирал у деревни дрова, свиней, рыбу, а взамен присылал судебных исполнителей, штрафы и повестки об уплате.
Особенно сильно захватило его дело погорельцев из Бжегов. Когда по прибужским деревням разбрелись мужики с сумой за плечами, женщины с детишками на руках, когда они, став у костела или на перекрестках в местечке, затянули свои унылые жалобы, — закипело в Мацькове, который всегда был во всем первым, потом в Калинах, в Грабовке, по всем деревням.
— Что же это? Выходит, раз граф не дал, так хозяевам и с сумой идти, нищими стать?
— Стало быть, без графской помощи уж и пропадать людям?
— Стало быть, только и света в окошке, что граф, а без графа и нет ничего?
Столько говорили, такой шум подняли, что старостам пришлось созывать сходки.
Скалчиха металась как безумная:
— Тут не в том дело, никто ни о чем не просит… А только как же? Так и показать графу, что без него нам конец приходит? А мы вот вырыли себе яму возле погреба — и, хоть сдохну, не двинусь отсюда. Чтобы он тешился, чтобы он радовался, что Бжеги опустели?.. А еще вам скажу, люди добрые, что очень он хитро придумал, господин граф! Уж и со старостой говорил, — подтвердите-ка, Роман! — что будет землю покупать! Глядишь, тот, другой польстится на деньги, потому жрать-то нечего, — да и продаст.