– А-а-а, вспоминаю, что-то не получилось у тебя, ты был зверски раздосадован, но я так волнуюсь всегда, что ничего, кроме своих слов из партии и игры, не помню в этот момент.
– Ну вот, на Брокене я жду, а плаща не подают, как положено… Сам понимаешь, какое состояние. И с неожиданной стороны подают мне плащ две барышни с большим запозданием. Это испортило мне целую сцену; хорошо, что ты не заметил всего этого безобразия, а то тоже бы волновался, как я… Понятное дело, я взбесился, ведь именно я отвечаю перед публикой за художественное исполнение любой сцены, в которой я принимаю участие; ей, публике, нет дела до наших взаимоотношений и неурядиц. Ну, я и бросил сгоряча этим барышням нехорошее словечко: «Идиоты». Я ж имел в виду, конечно, режиссера Павловского и тех хористов, которым он поручил эту немудрую помощь артисту. А бедные барышни, оказывается, все приняли на свой счет, и с одной из них, как я узнал, произошел обморок.
– О Господи! Страсти-то какие, а я и не слышал. Вообще я стараюсь как можно меньше общаться с нашими чиновниками из Конторы и коллегами по театру… Все эти мелкие дрязги мне уж надоели. Я больше связан с Малым театром. Ну и что? Какое было продолжение этой истории?
– Естественно, как только я узнал об этом обмороке, я глубоко сожалел о сорвавшемся словечке, написал письмо нашему фон Боолю с просьбой передать милым барышням, что я глубоко опечален этим поистине обидным недоразумением и что, кроме полного уважения к ним, я никогда ничего не имел и не имею… Ты знаешь, сам на себе, конечно, испытал, сколько зависти, подсиживаний всяческих приходится переносить от наших чиновников, режиссеров, неудачного состава исполнителей… Кто-нибудь ошибется, а у тебя на сердце камень ложится, и ничем его не сбросишь, как яростью против тех, кто портит художественное впечатление от спектакля. А потом себя же и казнишь за грубость…
– Я хорошо понимаю тебя… А все-таки, как ты думаешь, обойдется у нас с Японией? Уж очень моя Лизонька беспокоится, как бы меня не забрали, если начнется война.
– Да что ты? Как же можно тебя забирать? Уж не совсем же они, правители наши, идиоты. Да и потом – самый пик оперного сезона. Нет, я убежден, что не только меня, но и тебя не возьмут, хотя ты и высшего по сравнению со мной сословия. Ну что? Не пора ли нам?
«Московские ведомости» сообщили, что 27 декабря состоялся концерт хора Московской оперы в Большом зале Российского благородного собрания, в котором приняли участие Собинов и Шаляпин. «Оба они имели в публике громадный успех и должны были, по требованию слушателей, без счета петь на бис. Г. Собинов, кроме своего нумера, спел четыре романса. Столько же раз должен был петь и Шаляпин. Последний пел в самом конце программы. Его нумера вызвали, по обыкновению, целое «народное волнение». Артисту два раза пришлось вступать со словесными объяснениями, но и это делу не помогло, и публика разошлась лишь после того, как были потушены все огни в зале».
Накануне Нового года Федор Шаляпин получил письмо:
«Милый друг Федор Иванович!
Я был бы очень рад и счастлив встретить Новый год! Пожалуйста, приезжай, разумеется с Иолой Игнатьевной, в театр к художественникам.
Все они очень просят тебя.
Пока что – крепко (извиняю) обнимаю.
Извиняю – ни при чем, это я не знаю как попало!
Так ответь, дорогой, и проси Иолу Игнатьевну. Твой Алексей».
Но как только Шаляпин прочитал это письмо Иоле Игнатьевне, она тут же задала каверзный вопрос:
– Федор! С кем будет Алексей Максимович? Один? Ходят слухи, что он ушел от Екатерины Павловны, бросил двоих детей, живет с актрисой Андреевой.
– Ну откуда я знаю, с кем будет Горький, об этом, как видишь, он не пишет. И какая нам с тобой разница!
– О, Федор, большая разница! Мне очень нравится Екатерина Павловна, мне с ней легко и хорошо, нам есть о чем поговорить – у нас дети.
Федор Иванович в отчаянии махнул рукой… Он же не может указывать Горькому, с кем ему жить и с кем встречать Новый год. Ясно, что Екатерина Павловна осталась в Нижнем, а Горький и Андреева совсем недавно приняли решение жить в гражданском браке. Она ушла от действительного статского советника Желябужского, оставила ему сына и дочь, связала свою судьбу с поднадзорным «буревестником революции», бросила тем самым вызов не только тому благополучному светскому обществу, в котором вращалась много лет, но и театральному миру, крайне удивившемуся такому ее решению. Конечно, Шаляпин давно догадывался о связи Марии Федоровны и Алексея Максимовича, да и друг не раз признавался ему, что Екатерина Павловна перестала удовлетворять его высоким стремлениям переделать мир по социалистическим, марксистским представлениям, занята только детьми, бытом, меньше стала помогать ему в его подпольной разрушительной работе. А Мария Федоровна, по словам Горького, полностью отдалась революционной деятельности, помогала материально студентам, арестованным за неповиновение властям, посещала их в тюрьмах, купила одежду для тех, кого отправляли в Сибирь. По словам Горького, и фабрикант Морозов выделял немалые суммы на революцию только потому, что Мария Федоровна оказывала на него влияние. А главное, Мария Федоровна смогла сделать то, что не мог сделать поднадзорный Горький: прятать подпольную литературу, скрывавшихся от царской охранки революционеров. А еще главнее – она просто красивая женщина, талантливая актриса, образованная, знающая иностранные языки…
Но разве обо всем расскажешь Илоне Игнатьевне, которая полностью была поглощена семьей и мало вникала в современные противоречия российской действительности…
По всему чувствовалось, что художники, как в своей среде называли режиссеров и артистов Московского художественного театра, не случайно решили вместе провести Новый год… Приехал Антон Павлович Чехов, приехал больной, но, несмотря на постоянные недомогания, присутствовал чуть ли не на каждой репетиции «Вишневого сада» и видел, что постановка не удается, потому что никто из играющих на сцене не дает того, что задумал автор, а так хотелось, чтобы этот спектакль оказался удачным. Придется ли ему еще что-нибудь подобное написать для сцены…
Вокруг пьесы столько было разговоров. В театре после провала «На дне» в Петербурге поняли, что нужна новая пьеса, которая смогла бы увлечь весь коллектив, дать новое дыхание артистам и режиссерам. Немирович-Данченко прямо писал Чехову, что успех «На дне» – дело временное и не нужно поддерживать только это направление. «Горький Горьким, но слишком много Горькиады вредно. Может быть, я не в силах угнаться за этим движением, стар уже, хотя очень оберегаю себя от консерватизма… и при всем том чувствую тоскливое тяготение к близким моей душе мелодиям твоего пера… И в направлении репертуара мне хочется больше равновесия в этом смысле…»
Ждал пьесу Станиславский, надеялся, что в пьесе Чехова ему найдется хорошая роль, и он как артист поправит свои дела после провала в «Юлии Цезаре», где он играл Брута. Немирович ставил эту пьесу Шекспира, а Станиславский ему помогал. Работали самозабвенно, днем и вечером шли репетиции, примеряли костюмы, гримы, ставили народные сцены. Но уже в постановке «Юлия Цезаря» наметились серьезные творческие разногласия между Немировичем и Станиславским. Порой уступал Немирович, иной раз Станиславский, и дело шло. Однажды Станиславский показывал участникам массовой сцены на Форуме, как надо играть разноликую толпу Рима. «Он увлекся и, стоя на сцене, один изображал толпу. Все смотрели затаив дыхание, как сменялось его настроение, как нарастали горе и ярость, вызванные воображаемой речью Антония. Артист дошел до неистовства, растрепал волосы, жестом, раздирающим одежды, сорвал с себя пиджак. Он один на протяжении нескольких минут показал разношерстную толпу Рима. Если бы толпа могла сыграть так, это было бы потрясающее зрелище», – так рассказывали о репетициях этой пьесы. А театральные критики отмечали, что сцены на Форуме – это была сама жизнь, яркая, лихорадочная, неудержимая, как лава; зрители верили этой толпе, и только потому, что Станиславский заставил поверить тем словам, которые он произносил, заставил поверить, что происходящее на Форуме – это великий исторический момент. Но как только начались спектакли, все поняли, что Станиславскому роль Брута не удалась, кроме речи Брута на Форуме над телом Цезаря, все остальное – неудачно, всю роль задушил голосом, слишком всю смягчил и утратил рельеф, ушел во что-то гамлетовское, резко высказывалась Книппер-Чехова, дескать, образа римлянина не возникало перед зрителями. Станиславский понимал, что Качалов в роли Цезаря затмевал его. И успех спектакля главным образом был связан с режиссерскими находками и игрой Качалова. Станиславский мучился тем, что не сохранил той внутренней жизни образа Брута, которая вроде уже давалась ему на последних репетициях, но потом, на спектаклях, не мог найти «истину страстей в предлагаемых обстоятельствах». А потом посыпались упреки со страниц газет: и Брут должен быть менее могучего телосложения, должен быть более бледным и задумчивым, менее решительным, голос должен быть менее мужественным. А некоторые критики решительно заявляли, что роль Брута для зрителей почти совсем пропала; Брут должен иначе ходить, иначе смотреть, иначе произносить слова, потому что, дескать, он – герой. Друзья стали уговаривать не отдавать этой роли никому, но сам-то Станиславский понимал, что играть Брута он больше не может, на спектакль он идет как затравленный, неудовлетворенный. «Покаюсь Вам, – признался он Чехову, – что я недавно только пришел в себя после моего жестокого провала в Бруте. Он меня до такой степени ошеломил и спутал, что я перестал понимать, что хорошо и что дурно на сцене… Теперь настроение изменилось, хотя я не выяснил себе: в чем моя ошибка в исполнении Брута. Жизнь создалась каторжная, так как приходится играть 5 раз в неделю неудавшуюся и утомительную роль – в одной рубашке и в трико. Тяжело, холодно и чувствуешь, что «никому ж это не нужно!».