Литмир - Электронная Библиотека
A
A

У Айрис была английская кожа. Она гордилась этим, была благодарна за это. Плотная, изумительно белая, с очень мелкими порами, удивительно гладкая и матовая. Ни одна вена не просвечивала под ней. У других девушек были голубые вены на груди — но не у нее, ни тени, ни следа. И на ногах тоже ни одной. Она беспокойно осмотрела внутренние части ног под коленками. Вен нигде не было видно.

Айрис нравилось быть англичанкой, иметь английскую кожу, английское тело. Дорогое английское тело. Не как у той девчонки, которая рассказала ей о грушевом мыле. Собственно говоря, она так и не призналась той девушке, что «заимствовала идею» у нее, потому что та девушка была просто бродяжкой. И у нее были такие плохие зубы. Это всегда отличало дешевый товар. Айрис, помнится, где-то читала это: у дешевых англичанок, бедных недотеп, у всех плохие зубы.

Нужно не забыть как-нибудь поинтересоваться у матери, какие зубы были у отца. Забавно, но он всегда фотографировался так, что она не могла сказать, были ли у него хорошие зубы или плохие. Бедный ублюдок никогда не улыбался, подумала она. Он бросил мать, когда Айрис было десять лет. Привет!

Но — она вздохнула — возможно, ее мать сама виновата. Она попыталась представить мать в постели с отцом, но отбросила эту затею. Должно быть, мать была в этом смысле ничем. Возможно, подумал она, я весьма плоха, но по крайней мере я умею притворяться. И иногда я получаю чертовское удовольствие от этого. Но мать…

«Мужчины всегда думают только о себе. Каждый первый». Айрис помнила, как мать это говорила. Она часто повторяла это. Если бы она могла заставить себя употребить более сильное выражение, она бы сделала это. Но Айрис весьма хорошо понимала, что она имеет в виду: что мужчины эгоистичны, требовательны, сластолюбивы — словом, неприличны. Айрис очень любила мать, она сочувствовала ее тяжелой и одинокой жизни. И несмотря на то, что в детские годы ей так не хватало материнской ласки, она, пожалуй, не могла обвинять мать за ее суровую, сдержанную натуру.

Айрис говорила себе: это часть ее воспитания, это потому, что она англичанка. Став взрослой, она начала гордиться тем, что мать никогда не разрешала ей считать себя своей подругой. «Неприлично», сказала Айрис про себя, подумав об этом, и улыбнулась. Упрямая старая сука, но нужно отдать ей должное: она никогда не просила о помощи.

С десяти лет, с того времени, как отец исчез, Айрис была одинока. Эти воспоминания рассердили ее. Она почувствовала, что на глаза наворачиваются слезы, и напрягла мышцы лица, чтобы удержать железы от действия. Какое-то время она отрешенно смотрела на кран горячей воды, сдерживая эмоции и мысли до тех пор, пока желание плакать не прошло. Слезы, даже в небольших количествах, ужасно портили глаза.

Тридцать лет, и все еще одна, сказала она себе. Она любила отца. И гордилась им. Она помнит, как говорила другим детям в школе: «Мой папа — мастер-пивовар». Тогда, до ухода отца, они жили в Сен-Луисе.

Он был большим мужчиной, она помнила это и у него были нафабренные усы. Иногда он разрешал ей накладывать воск. У воска был замечательный запах — запах сладкой фиалки. Она улыбнулась своим воспоминаниям. До сих пор она не выносит запаха сладкой фиалки. Интересно, что сказал бы ей об этом психиатр?

Может, стоит сходить к психиатру? Иногда ей кажется, что это неплохая идея… Но черт возьми, она знает, что было не так.

Если бы отец не ушел, и если бы у нее в детстве не было астмы, и если бы она не стала вдруг такой уродливой… Забавно, но астма прошла, когда ей было четырнадцать. Тогда она впервые переспала с мужчиной. Так кому нужен психиатр?

Она не сердилась на отца. Она даже навестила его однажды, когда была в Детройте. Он жил у границы, в Канаде. Все еще большой, но прибавил в весе. Работал в страховании. У него была молодая жена — ненамного старше Айрис. Сначала он слегка смутился, но преодолел это.

— Я вижу, ты делаешь успехи, — сказал он со своим широким йоркширским выговором. Айрис была в норковой шубке, с чьей-то машиной, темно-зеленым «кадиллаком». Да, помнится, она делала успехи, и немалые.

Они легко проговорили с час или больше. Он спрашивал о матери. Но не пытался оправдаться. Он ни о чем не сожалел и, казалось, ни в чем не нуждался. Даже не скучал по ней по-настоящему. Больше ее там ничто не задерживало. Помнится, у двери она помедлила и спросила его:

— Я вижу, ты все еще носишь усы. Это она накладывает тебе воск? — и показала жестом в сторону его жены, сидевшей в другой комнате.

Он прекрасно отыгрался, вспомнила она. Он улыбнулся.

— Нет, — ответил он. — Ты — единственная женщина, которой я разрешал помогать мне бриться.

Какой верный тон, подумала она с благодарностью. Не слишком сентиментально и не фальшиво. Это немного облегчило ей уход. Она ничего не сказала об этом матери, когда поехала навестить ее. Она рассказала матери о визите, но не об этой истории с усами. Мать бы смутилась.

Ей нравилось, что мать пила чай и всегда носила шляпку. Она тоже носила шляпку и перчатки. Ей нравилось, что ее родители англичане, хотя она родилась в Сен-Луисе, там пошла в школу и там же в 14 лет впервые раздвинула ноги перед молодым студентом лютеранского колледжа, расположенного в трех кварталах от ее дома. Он был из Висконсина. Бад Айкс. Она никогда это не забудет. Она также никогда не забудет своего удивления, ощущения того, что ее захватили, но, как оказалось, ни в малейшей степени ею не овладели. Позже — и это она тоже помнит — он закричал. Она до сих пор видит этот юный мягкий рот, мучительно искривленный рот на белом, худом лице, как на изображениях Христа, которые пуэрториканские музыканты таскали повсюду в своих бумажниках.

Вплоть до 18 лет — хотя уже была замужем и развелась, хотя у нее уже было столько мужчин, что она больше не могла запомнить их имена, хотя и старалась вести список — вплоть до этих пор не могла понять, почему студент кричал. Она поняла это однажды ночью, когда позволила одному молодому солдату из Техаса — он был немного похож на индейца — проводить ее домой.

— Что я должен сделать? — кричал он на нее в крайнем раздражении. — Что я должен сделать, вышибить твои мозги? Неужели это ничего не значит для тебя, вообще ничего?

— Не ори, болван, я не хочу, чтобы соседи жаловались. Все, о чем ты думаешь, это ты сам. Ты, и ничего другого!

— Но это неправда! Боже правый, если бы ты только соизволила…

— Черт возьми, почему я должна? Я делала то, что ты хотел, не так ли? Ты получил то, за чем пришел, не так ли? Черт возьми, чего ты от меня хочешь — чтобы я запылала, как рождественская елка, только из-за того, что у тебя есть эта штука? Почему ты думаешь, что ты какой-то особенный? Вы все одинаковы. Все одинаковы.

Неожиданно она вспомнила студента и поняла тогда, только тогда, почему он кричал. Она была полупьяна и начала смеяться.

Солдат дал ей за это затрещину. Два дня она не ходила в театр из-за того, что лицо распухло.

После этого она научилась осторожности. Ее больше никогда не били. По временам она подходила очень близко к этому, и был один человек, который имел обыкновение хватать ее за горло, но у него не было мужества сжать пальцы. Она знала это.

— Продолжай, — говорила она, не испытывая ни малейшего страха, — ты сильнее меня. Ты можешь причинить мне боль. Ну, давай, сделай мне больно.

Это было первое оружие, которым она овладела: презрение.

Другим был класс.

Вот почему она радовалась, что она англичанка. Это была основа класса. Когда ей еще не было шестнадцати и она поступила в кордебалет ночного клуба Сен-Луиса, в ней вскоре обнаружилось одно качество, которое фактически стало ее карьерой. Неуклюжая, с фигурой, еще хранившей следы подростковой полноты, она стала исполнительницей стриптиза. Она снимала одежду — более или менее под музыку — и на крошечных помостках ночного клуба разыгрывала искусственный, но по-детски неудержимый оргазм.

Это представление отличалось не только ее растущей красотой, которая даже тогда была очевидной. Его выделяла какая-то особенная светскость, какой-то след буржуазной стеснительности. Это смущение было куда более реальным, чем застенчивость, которую разыгрывали другие девушки, ее соперницы по сцене. Джентельменам из среднего класса, заполнявшим зал, это напоминало их собственную брачную ночь, идеализированную, конечно; фантазия становилась явью.

2
{"b":"193123","o":1}