Но не «оживлением» тем важен Хлебников. Он все же в первую голову поэт-теоретик. На первый план в его стихах выступает обнаженная конструкция. Он — поэт принципиальный. Нет для поэзии истинной теории построения, как нет и ложной. Есть только исторически нужные и ненужные, годные и негодные, как в литературной борьбе нет виноватых, а есть побежденные. Стиховой культуре XIX века Хлебников противополагает принципы построения, которые во многом близки ломоносовским. Это не возврат к старому, а только борьба с отцами, в которой внук оказывается похожим на деда. Сумароков боролся с Ломоносовым как рационалист — он разоблачал ложность построения и был побежден. Должен был прийти Пушкин, чтобы заявить, что "направление Ломоносова вредно"[469]. Он победил самым фактом своего существования. Нам предстоит длительная полоса влияния Хлебникова, длительная спайка его с XIX веком, просачивание его в традиции XIX века, и до Пушкина XX века нам очень далеко. (При этом не следует забывать, что Пушкин никогда не был пушкинистом.)[470] 9 Вещи рвут с себя личину [471]Бунт Хлебникова и Маяковского сдвинул книжный язык с места, обнаружил в нем возможность новой окраски. Но вместе — этот бунт необычайно далеко отодвинул слово. Вещи Хлебникова сказываются главным образом своим принципом. Бунтующее слово оторвалось, оно сдвинулось с вещи. (Здесь "самовитое слово" Хлебникова сходится с "гиперболическим словом" Маяковского.) Слово стало свободно, но оно стало слишком свободно, оно перестало задевать. Отсюда — тяга бывшего футуристического ядра к вещи, голой вещи быта, отсюда "отрицание стиха" как логический выход. (Слишком логический: чем непогрешимее логика в применении к таким вещам, которые движутся, — а литература такая вещь — чем она прямолинейнее, правильнее, тем она оказывается менее права.) Отсюда же другая тяга — взять прицел слова на вещь, как-то так повернуть и слова, и вещи, чтобы слово не висело в воздухе, а вещь не была голой, примирить их, перепутать братски. Вместе с тем это естественная тяга от гиперболы, жажда, стоя уже на новом пласте стиховой культуры, использовать как материал XIX век, не отправляясь от него как от нормы, но и не стыдясь родства с отцами. Здесь миссия Пастернака[472]. Пастернак пишет давно, но выдвинулся в первые ряды не сразу — в последние два года[473]. Он был очень нужен. Пастернак дает новую литературную вещь. Отсюда необычайная обязательность его тем. Его тема совершенно не высовывается, она так крепко замотивирована, что о ней как-то и не говорят. Какие темы приводят в столкновение стих и вещь? Это, во-первых, самое блуждание, самое рождение стиха среди вещей. Отростки ливня грязнут в гроздьях И долго, долго до зари Кропают с кровель свой акростих, Пуская в рифму пузыри. [474] Слово смешалось с ливнем (ливень — любимый образ и ландшафт Пастернака); стих переплелся с окружающим ландшафтом, переплелся в смешанных между собою звуками образах. Здесь почти "бессмысленная звукоречь", и однако она неумолимо логична; здесь какая-то призрачная имитация синтаксиса, и однако здесь непогрешимый синтаксис[475]. И в результате этой алхимической стиховой операции ливень начинает быть стихом[476], "и мартовская ночь и автор"[477] идут рядом, смещаясь вправо по квадрату "трехъярусным гекзаметром", — в результате вещь начинает оживать:
Косых картин, летящих ливмя С шоссе, задувшего свечу, С крюков и стен срываться к рифме И падать в такт не отучу. Что в том, что на вселенной — маска? Что в том, что нет таких широт, Которым на зиму замазкой Зажать не вызвались бы рот? Но вещи рвут с себя личину, Теряют власть, роняют честь, Когда у них есть петь причина, Когда для ливня повод есть. Эта вещь не только сорвала личину, но она "роняет честь". Так создались у Пастернака "Пушкинские вариации". Ставшего олеографичным "смуглого отрока" сменил потомок "плоскогубого хамита", блуждающий среди звуков: Но шорох гроздий перебив, Какой-то рокот мёр а мучил [478]. Пастернаковский Пушкин, как и все его стиховые вещи, как чердак, который «задекламирует»[479], - рвет с себя личину, начинает бродить звуками. Какие темы самый удобный трамплин, чтобы броситься в вещь и разбудить её? — Болезнь, детство, вообще, те случайные и потому интимные углы зрения, которые залакировываются и забываются обычно. Так начинают. Года в два От мамки рвутся в тьму мелодий, Щебечут, свищут, — а слова Являются о третьем годе. Так открываются, паря Поверх плетней, где быть домам бы, Внезапные, как вздох, моря, Так будут начинаться ямбы. Так начинают жить стихом. [480] Делается понятным самое странное определение поэзии, которое когда-либо было сделано: Поэзия, я буду клясться Тобой, и кончу, прохрипев: Ты не осанка сладкогласца, Ты — лето с местом в третьем классе, Ты — пригород, а не припев. [481] Это определение мог бы сделать, пожалуй, только Верлен, поэт со смутной тягой к вещи. Детство, не хрестоматийное «детство», а детство как поворот зрения, смешивает вещь и стих, и вещь становится в ряд с нами, а стих можно ощупать руками. Детство оправдывает, делает обязательными образы, вяжущие самые несоизмеримые, разные вещи: Галчонком глянет Рождество. [482] Своеобразие языка Пастернака в том, что его трудный язык точнее точного, — это интимный разговор, разговор в детской. (Детская нужна Пастернаку в стихах для того же, для чего она была нужна Льву Толстому в прозе.) Недаром "Сестра моя — жизнь" — это в сущности дневник с добросовестным обозначением места ("Балашов") и нужными (сначала для автора, а потом и для читателя) пометками в конце отделов: "Эти развлечения прекратились, когда, уезжая, она сдала свою миссию заместительнице", или: "В то лето туда уезжали с Павелецкого вокзала". вернуться Неточная цитата из "Путешествия из Москвы в Петербург". вернуться Ряд положений, сформулированных в этом разделе «Промежутка», повторен и развит в статье "О Хлебникове", помещенной в 1-м томе "Собрания произведений" Хлебникова (Л., 1928), которое выходило под редакцией Тынянова и Н. Л. Степанова. Заявленный в начале статьи подход — Хлебников безотносительно к футуризму — вызвал полемику Шкловского, который и все издание считал попыткой создать классика, противоречащей духу прежних работ Тынянова. "Очень жалко, что вещи гениального писателя Хлебникова вышли под знаком выделения, и очень симптоматично, что превосходно мыслящий Тынянов в своей работе над современностью сделал обратное тому, что он делает в работе над историей" (В. Шкловский. Под разделительным знаком. Канонизаторы. "Новый Леф", 1928, № 11, стр. 45–46). В письме к Тынянову от 23 марта 1929 г. он писал: "Со статьей о Хлебникове не согласен. Но согласен с одним: нам жить друг без друга невозможно. И насколько мы беднее оттого, что здесь нет Якобсона". 31 марта 1929 г. Тынянов отвечал: "Может быть, я и не прав в нашем споре о Хлебникове. Мне жаль было какой-то провинциальной струи в первоначальном футуризме, это там в связи с Востоком, что меня тоже очень волнует. Я подумал, что это только Хлебников, и противопоставил его всему течению, потому что не находил этого у Маяковского. Вероятно, я не прав. Есть еще там Гуро и другие. Не нужно было выводить его из течения, и это можно было сделать, не приведя его к знаменателю Маяковского" (ЦГАЛИ, ф. 562, оп. 1, ед. хр. 724). Ср.: В. Тренин, Н. Харджиев. Ретушированный Хлебников. — "Литературный критик", 1933, № 6, стр. 145. вернуться Б. Пастернак. "Косых картин, летящих ливмя…" (из книги "Темы и варьяции"). вернуться "Изобретенье и воспоминанье — две стихии, которыми движется поэзия Б. Пастернака" (см. статью, цит. в прим. 40, стр. 23–24). вернуться Т. е. после книги "Сестра моя — жизнь" (М., изд. З. И. Гржебина, 1922; то же: М.-Пб. — Берлин, 1923). Тынянов основывается главным образом на материале этой и следующей (четвертой) книги Пастернака "Темы и варьяции" (М.-Берлин, 1923). "Третья книга стихов Бориса Пастернака, частью уже знакомая Москве по скупым изустным выступлениям поэта, по спискам да по редким появлениям их в недавно возникших журналах и сборниках, позволяет нам наконец существенным образом подытожить опыты предшествующего нашим дням двадцатилетнего периода разложения поэтических форм" (рецензия Я. Черняка на "Сестру мою — жизнь": "Печать и революция", 1922, № 6, стр. 303); "Книга "Сестра моя — жизнь" имела шумный успех и сразу поставила Пастернака в число лучших поэтов" (Путеводитель по современной русской литературе. Сост. И. Н. Розанов. Изд. 2-е. М., "Работник просвещения", 1929, стр. 173). вернуться «Поэзия» (из книги "Темы и варьяции"). вернуться Это свойство пастернаковской стиховой речи было рано отмечено критикой. Ср. Мандельштам о книге "Сестра моя — жизнь": "Синтаксис, то есть система кровеносных сосудов стиха, поражается склерозом. Тогда приходит поэт, воскрешающий девственную силу логического строя предложения" ("Русское искусство", 1923, № 1, стр. 82). Груздев писал о "подчеркнуто правильном синтаксисе" Пастернака ("Книга и революция", 1923, № 3, стр. 36). вернуться Ср. у Цветаевой: "И задумчивость встает: еще кто кого пишет" ("Эпопея", 1922, № 3, стр. 26). Рассуждение Тынянова оказывается близким к построенным на совершенно иных основаниях эстетическим декларациям Пастернака, а также некоторым его автоистолкованиям. См. "Несколько положений" ("Современник". Сб. № 1. М., 1922; ср. Л. Флейшман. Неизвестный автограф Пастернака. — Материалы XXVI научной студенческой конференции. Тарту, 1971, стр. 34–37); "Охранная грамота". Л., 1931, стр. 60, 100; "Люди и положения" — "Новый мир", 1967, № 1, стр. 223; см. также: Б. Пастернак. Стихотворения и поэмы. М.-Л., 1965, стр. 19–24. вернуться "Цыганских красок достигал…" (из той же книги). "Тему с варьяциями" Тынянов противопоставляет стихотворению Ахматовой "Смуглый отрок бродил по аллеям…" (сб. «Вечер», 1912). Ср. в романе «Пушкин»: "Часто Александр бродил но комнатам, ничего не слыша и не замечая <…> Какие-то звуки, чьи-то ложные, сомнительные стихи мучили его" (ч. I, гл. 9, подгл. 2). вернуться "Про эти стихи" ("Сестра моя — жизнь"). вернуться "Так начинают. Года в два…" ("Темы и варьяции"). Далее в примечаниях источники цитат не указываются в тех случаях, когда цитата начинается первой строкой стихотворения, не имеющего заглавия. вернуться См. прим. 70. Ср. в статье "Литературное сегодня" (в наст. изд.) о "Детстве Люверс". |