Он не хочет об этом думать. Смутно теснятся рифмы в его воображении, их много, слово взбирается на слово, как по лесенке, пирамида слов, и над всем этим золото в зловещем петербургском небе; небе, ни на что не дающем ответа.
Вещи на полу — в коридоре, кабинете, двух спальнях — пальто, пиджаки, жакеты, где свои, где чужие. Хозяин дома — крупье Владимирского клуба, вероятно, бросается считать свои вещи только после ухода гостей. В огромной петербургской квартире не запирались шкафы, двери, даже входная, в нее все входили и входили.
И на каждый новый приход оборачивался бессмертный Шурка, ему было все-таки интересно, кто еще пришел хоронить ее.
Пришли черноглазый и Валерий, пришел АДВОКАТ ГОМЕРОВ, где-то мелькал сверкая, сверкал мелькая Игорь, много друзей и непричастных.
— Как, вы здесь? — удивился черноглазый.
— Там справятся без меня, — сказал бессмертный Шурка, — ее отец, братья, а эту вечеринку я не мог пропустить. Теперь она будет навсегда, а эта вечеринка не повторится. И вообще я не хожу на похороны.
Черноглазый только пожал плечами.
Бал поражал вдохновеньем, труп только начинал разлагаться, а бал уже поражал вдохновеньем и каким-то ледяным петербургским непотребством.
Сегодня было можно все.
Бессмертный Шурка видел, как бессмертный Шурка рвет резинки на чулках какой-то дрянной бабы, а та с притворным ужасом восклицает:
— Я сама, сама, о, какой вы страстный, недаром о вас говорят: он страстный, он мастер. Вы почитаете мне что-нибудь?
И падали чулки, обнажая белые тяжелые венозные ноги, уничтожая всякое желание, и запихивался лиф в карман шерстяной ее кофты, и вот она уже задрала юбку, повернувшись к нему нечеловечески огромным задом.
— Ну, давайте, давайте, милый, что вы так долго копаетесь?
И закрывались глаза, предвкушая божественное наслаждение, но тут же раскрывались, потому что раздавался глухой и скорбный голос бессмертного Шурки:
— Простите меня, но я не могу, у меня не получается, я не могу больше.
— Но ничего еще и не было! — воскликнула она.
— Но я не могу, оденьтесь, прошу вас.
Он видел, как бежит через комнаты подальше от позора бессмертный Шурка, натыкается на доброжелательного хозяина-крупье.
— Ну, как? Весело? — подмигивает тот.
— О да, очень, очень.
— Это правду говорят, — спрашивает крупье, — что у вас горе?
— Какое там горе! — отвечает бессмертный Шурка. — Так, маленькое недоразумение, меня решили напугать, приняли за другого.
— Я очень рад, что всего лишь маленькое недоразумение, — говорит крупье. — Веселитесь.
И бессмертный Шурка веселится. Он слышит обольстительный баритон Игоря, спешит на голос, но всегда кто-нибудь соблазняет его очередной возможностью выпить, и он не отказывает, конечно же, не отказывает, он пьет во здравие, пьет за упокой.
— Не смотрите на меня так, — просит дама с усиками, — а то я влюблюсь в вас.
— Влюбитесь.
— Вы не понимаете, что говорите, я влюблюсь в вас и буду думать о вас, думать!
— Пожалуйста, думайте.
— Нет, вы решительно легкомысленный человек, ничего не знаете! Стоит мне вспомнить о ком-нибудь да еще захотеть с ним встретиться, его обязательно убьют. Найдут и застрелят, я просто какая-то наводчица!
— Вспомните как-нибудь обо мне.
— На заказ же невозможно!
— А вы вспомните.
У нее нехорошее дыхание, тянет уксусом, как из бутылки с прокисшим шампанским, и, в конце концов, она не одна, рядом с ней на тахте седой господин в очках недоумевает что это за мужчину целует его жена, крепко вцепившись в затылок незнакомца левой рукой и положив на горло правую? Рушатся на пол бокалы, лампа, кто-то с разбойничьим воплем босыми ногами бросается гасить начавший тлеть ковер, в соседней комнате что-то поет Игорь, пытается удержать Валерия черноглазый, но тот уже сталкивается в дверях с бессмертным Шуркой и кричит ему:
— Хорошо, правда, хорошо?
— Чудесно! — отвечает бессмертный Шурка.
— Вы еще главного не видели, — стыдливо смеется Валерий. — Вам это будет особенно интересно, сейчас она начнет раздеваться, слышите музыку, это она попросила ее поставить, только под Шаляпина она предпочитает раздеваться!
И под казачье страстное пение, под гогот и присвист, сквозь которые даже Шаляпин прорывался с трудом, под дурное это сопровождение с антресолей начала спускаться хозяйка дома, жена крупье, пышная, как абажур, и, как абажур, в каком-то немыслимом стеклярусе, в висюльках. С каждой ступенькой она сбрасывала с себя очередной стеклярус и шептала так жарко, тайно, что ее можно было расслышать, если только толпа угомонится, и толпа в ожидании трепета, мороза по коже и непристойностей стекается к лестнице и замирает.
— Бабки д-д-давай, бабки д-давай, — полумертвыми от опьянения губами шепчет хозяйка в такт набирающему мощь хору, и ее почему-то слышно. — Бабки д-давай!
И все потрясывают кошельками, запускают руку в карман свой и соседа, начинают швырять деньги к ее ногам, она сходит с лестницы, обнаженная, разбросав уже почти весь стеклярус, и пробивается сквозь толпу к бессмертному Шурке и вот уже в его глаза своими неживыми шепнет:
— Бабки давай…
У него нет денег, у него ничего нет, и вообще он не здесь, не здесь, он видит, как пятится бессмертный Шурка в поисках Игоря, в поисках черноглазого, от этих страшных глаз все дальше, дальше, но, споткнувшись, рушится на пол, увлекая за собой оконную штору.
— Прекратите! — кричит черноглазый господин. — Валерий, что ты смотришь, ему надо помочь уйти отсюда, помоги мне поднять его!
Но Валерий уже лежит на полу, счастливо обняв бессмертного Шурку и хохоча. И, когда черноглазый склоняется над ними, Валерий плюет ему в лицо…
Еще долго, дав отхохотаться гостям, стоит черноглазый над ними, потом отходит. Наверное, он вспомнил, кто в этом смраде, в несколько мгновений все оргии, все балы, на которых он был желанным гостем, проносятся перед ним, он даже не пытается их сравнить с этим бардаком у крупье Владимирского клуба. Бедные, бедные, что они знают про безумство, помнят про оргии, про подлинное бесстыдство! Какая жалость, и сколько среди них людей, достойных подлинного безумства!
Где его только не настигал рассвет! Он вспоминает, как кутил в Париже несколько ночей в ресторане на Монпарнасе и никогда не возвращался домой несчастливым, как упал в канал в Амстердаме и сколько хороших веселых рук протянулось ему на помощь, он вспоминает Венецию — бессонный город, где они кутили вместе с тюремщиками на острове Джудекка, прямо в тюрьме, в не приспособленной для веселья камере, он вспоминает, как в Кембридже на вручении ему звания магистра было пьяно и весело, как звучал студенческий хор, он вспоминает все места, где никогда не были унижены люди, и ему становится жалко всех вокруг.
«Скажите, кто меж вами купит ценою жизни ночь мою?»
Он знал цену этой строфы, он знал цену любой строфы, ему приходилось обменивать на такие строчки жизнь.
Но последнее время не так уж часто почему-то требовалась его жизнь.
«Господи, из мрака, из небытия, из полного забвения — протяни руку, дай, дай, разреши эту бесконечную скорбь моей жизни, все приму безропотно, только хоть как-нибудь разреши!»
Он пробирался к выходу. Он идет по Петербургу, уже ему не принадлежащему, идет домой, чтобы раздеться, выпить горячего чаю, свернуться калачиком и начать дожидаться возвращения Валерия или собственной смерти.
Линия движется вспять
ДА-ДА, СЪЕЗЖИНСКАЯ. Все описания излишни. Вообще надо отказаться от описаний, это общеизвестно, но невозможно, потому что Бернброк поднимался по лестнице.
О его появлении предупреждали тяжелое астматическое дыхание, шаркающие шаги. На каждой ступени он останавливался, смотрел вверх и подсчитывал — сколько еще осталось.
«Не может быть, — ужаснулся бессмертный Шурка. — То, что мы сочиняем, не имеет возраста, Время не властно над Бернброком, тут недоразумение».