— Я не люблю, когда оскорбляют отца.
— О, что вы, это не оскорбление, это выстраданное, так сказать, чувство — ненависть, достойное такой личности, как ваш отец, чувство, и тут уж вы, пожалуйста, потерпите… Да, потерпите, — шепотом повторил он, теряя самообладание. — Вы мне самой судьбой посланы, потому что ваш батюшка выслушать меня не захотел, а ведь я приходил к нему с болью, с болью, а он меня: «Я с дураками не разговариваю». Ну, ладно, ладно, все это позади, а сейчас я тут с вами, фамилия моя вам ничего, конечно, не говорит, вы еще маленький были, когда фамилия эта звучала, дважды звучала, первый раз как официальная, а второй, так сказать, с минусовым эффектом.
Я историк, мои архивные изыскания стали известны еще в университете, я в Ленинграде кончал, занимался Севастопольской обороной, об этом еще Толстой писал, Тарле. Не читали? Но там еще не все точки были расставлены, масса дневников, писем, трагических судеб. Я, видите ли, патриот, и все касательно моего Отечества волнует меня страшно. За работу свою я даже тогда одну из премий получил, в двадцать лет, еще в университете, писали обо мне много, а вот за ту мою деятельность, как я сказал — со знаком минус, я получил первый срок.
Копаясь в архивах, я кое-что из ранней биографии РКП(б) откопал, а это, знаете, как бикфордов шнур, если ты честный исследователь, достаточно только начать, а там, если вовремя не отбежишь, взорвешься.
Мои находки стали известны, и меня сразу отовсюду выперли: из архивов, с работы, о Севастопольской обороне никто и не вспомнил. Знаете, что чувствует ребенок, когда ему делают дорогой подарок и тут же отбирают, с вами такое не случалось? Думаете, плачет? Нет, друг мой, запоминает. А это очень страшно, когда ребенок запоминает, лучше бы плакал. Я запомнил и, когда представился случай, все свои находки передал тем, кого сейчас правозащитниками принято называть, обнаружить их оказалось нетрудно, два моих однокурсника-правдолюбца издавали один такой нелегальный журнал с сенсационными разоблачениями нынешней власти, материала у них исторического было мало, узнали они о моей истории и предложили сотрудничать, я согласился. Я согласился не потому только, что запомнил, а потому, что ничего тогда не боялся и считал себя в глобальном смысле личностью неприкосновенной, да, выгнали, да, лишили, подальше пойти они не посмеют, за мной Толстой, Тарле, мудрость и вера моя, огромная вера, что моя страсть и любовь к Отечеству возобладают. Но Отечество, оказывается, все любят, оно вкусное, это Отечество, с какого конца ни откуси. И те, кто пришел меня арестовывать и журнал закрывать, тоже любили свое Отечество, вот так.
Тогда-то в тюрьме я и встретился с вашим отцом. Это было лестно — сидеть рядом с таким человеком, что твоя мелкая судьба рядом с его, ты будто компанию ему составляешь, чтобы ему не так одиноко в тюрьме сидеть было, участь его разделяешь. Что твои дела и слезы матери, если такого человека, как ваш батюшка, создавшего шедевры, так сказать, берут и упекают туда же, куда и тебя, да здесь скорее таким самомнением проникнешься, что никакой другой судьбы себе и не пожелаешь.
Не скажу, чтобы он меня в друзья облюбовал, люди, как я потом понял, его все одинаково интересовали, иначе говоря — все были безразличны, но во мне еще не было этого унылого политиканства, как в других, когда одна сплошная революционная деятельность, одно сплошное ниспровержение, я еще верил в чудеса и особенно в искусство верил. А батюшка ваш это искусство даже из воздуха, можно сказать, творил. Да жизнь мало отдать за такой дар, что у вашего отца, а он не берег его, рассыпал направо и налево и с такой одержимостью, с такой отдачей раздаривал всем подряд свои сумасшедшие идеи, что я не раз хотел подойти к нему и сказать: «Опомнитесь, посмотрите, кто рядом с вами, да они не услышат вас, их уши политикой заложены, они только от гордости раздуваются, что вы с ними в одной тюрьме сидите, вы всего лишь факт их биографии, они завтра такое о вашей отсидке напишут, что мир содрогнется, нет среди них ни одного достойного ваших идей и мыслей».
Но все это я, конечно, про себя говорил, батюшку своего вы знаете, ему поперек не скажешь. Продолжал он свои идеи недоучившимся студентам раздаривать, а потом дошла очередь и до меня.
Это я сейчас помню, как глаза его особенно сверкнули, когда он со мной говорить начал, а тогда казалось — ничего особенного. Как со всеми.
— Слушайте, патриот, — сказал он мне, он всегда называл меня «патриотом», — вам не приходило в голову, что, занимаясь военными архивами, можно невероятно разбогатеть?
— Я вас не понимаю, — сказал я. — Да занимаясь военными архивами, если ты не генерал какой-нибудь и мемуары пишешь, на кусок хлеба не заработаешь.
— Это смотря какие цели ставить, — говорит он. — Если ради куска хлеба, действительно ничего не заработаешь, а если ворваться как вихрь и если к тому же у тебя не только талант, но и масштаб есть, можно стать одним из самых богатых в мире людей.
— Каким образом? — спрашиваю.
— Вы никогда не интересовались историей мародерства? Никогда не задумывались, куда увезли богатства, по всей Европе во время войны награбленные?
— Ну, — говорю, — как куда увезли, давно эти богатства по тем же генеральским квартирам, многое продано и в пушки перелито, кое-что в музеях.
— Нет, — говорит ваш отец. — Историческим мышлением вы, возможно, и обладаете, а вот нюха у вас нет никакого. А вот я, милый мой, утверждаю, что добра было столько — никаких пушек не хватит, чтобы перелить, и многое, очень многое так и остаюсь неоприходованным, на тайных каких-то складах, а склады эти в глубинках, и никому до них дела нет, кроме деда в треухе и с берданкой. Никому. Добро лавой текло, понимаете? Цены ему не знали. Конечно, если увозили содержимое банков, то увозили в нужном направлении, если грабили для своей родни, тоже знали, куда везти, я говорю о том, что награблено впрок, где и как попало, вывезено и сброшено. Знаю я один такой склад в Киеве, мне оттуда сторож малахитовые плитки выносил и за бутылку водки отдавал.
— Невероятно, — сказал я. — Но как же все это найти?
— Проследить путь, — загадочно говорит он, — проследить путь от пункта отправления к пункту назначения с учетом, что там по дороге случиться могло. Многих в эту историю не впутывать, стараться идти самому, ведь интересно же, черт, что еще надо? Да тут еще и богатство. Надо воспользоваться тем, что у нас ничего не изменилось, и если склад был неоприходован и не сдан, можете не сомневаться, таковым он и останется на веки вечные, неоприходованным и несданным.
— А что, — говорю я, — это не такая уж сумасшедшая мысль.
— Вот вы и дерзайте, юноша, — говорит ваш отец, — хватит эту сраную власть обличать, ее от ваших обличений не убудет, займитесь делом. В случае успеха не забудьте меня — не откажусь от какой-нибудь небольшой картины Рембрандта.
Идея была грандиозна, а? Не правда ли, грандиозная, чтобы заразить ею мальчика с авантюристическими наклонностями и слабым здоровьем. В ней было все: и политика, и богатство, и авантюра, и не так уж она нереальна, как кажется на первый взгляд.
Я вышел из тюрьмы одухотворенным, звезда моя светила надо мной, и зажег ее ваш отец. Ничего другого я не хотел, ни о чем другом не думал, он отгадал мою душу, она никогда не была архивной, мои желания постичь тайны истории никогда не ограничивались копанием в бумагах, я знал, что предназначен для большего, еще в детстве я содрал лак со скрипки Страдивари моего покойного деда, чтобы разложить и узнать тайну этого лака, за что был страшно бит отцом, но узнать тайну лака не отказался, я не мог объяснить себе, что со мной, это не преступно — уничтожать Страдивари, ну что один экземпляр, когда благодаря выведенной формуле лака их возникнет множество? Я не рассказывал вашему отцу моей истории, вообще ничего не рассказывал, он просто понял меня и решил воспользоваться этим.
Я вышел вооруженный программой действий, но как действовать, как, если доступ в архивы, да еще в военные, был после тюрьмы навсегда закрыт, да еще с моей статьей, политической?