«Магазином» был сарай у пристани, где около часа в день продавали расчески, зубную пасту и карамельки. Я полагала, что воровство — невообразимый грех, за это злых, грубых мужчин сажают в тюрьму в Виндзоре. В Плейнфилдской школе кражи среди детей были неслыханным делом. Во-первых, красть было особо нечего, но я думаю, что яростное, свирепое уважение к частной собственности, укоренившееся в наших краях, делало воровство совершенно немыслимым. Взрослого, посягнувшего на чужую вещь, пристрелили бы на месте, ребенка бы отстегали кнутом. Я не была возмущена, я была напугана. Но Барбары я боялась больше, чем преступления, и согласилась. Этой ночью мы выскользнули из коттеджа и подкрались к сараю. Барбара не хуже опытного взломщика вскрыла замок, забралась внутрь, и мы унесли полные пригоршни леденцов, жевательной резинки и чипсов. Добычу доставили в коттедж и устроили кутеж. Барбара была героиней. В разгар полуночного празднества одна из девчонок забыла о запрете и заговорила со мной. Барбара прижала тщательно отполированный, лиловый ноготок к ее губам и произнесла: «Ш-ш-ш-ш-ш-ш!»
Утром, проснувшись, я нашла у себя на одеяле сложенную записку. Там было сказано: «Я не верю, что ты брала эти вещи, но, пожалуйста, не говори никому, что я тебе это написала. Мэрилин». Худенькая, темноволосая девочка с птичьим личиком улыбнулась мне с верхней койки, расположенной под прямым углом к моей. Я произнесла одними губами: «Спасибо». У меня появилась тайная подруга[182].
Вечером Барбара решила устроить сеанс магии — поднять в воздух какую-то девочку, которую положили в центр круга. Я забилась в свой спальный мешок и стала молиться: «Не страшуся никакого зла, когда Ты со мною; Твой жезл и власть Твоя укрепляют силы мои». Я была напугана до умопомрачения. Я написала отцу, рассказала, что здесь творится. Но он не приехал забрать меня. Зато поблагодарил за «потрясающее» письмо и попросил разрешения переслать его Биллу (Шоуну). Поскольку я не знала, что он только что опубликовал «Хэпворт», письмо мальчика из летнего лагеря, то абсолютно ничего не поняла. У меня было такое ощущение, что он спутал мое письмо с чьим-то еще.
Сейчас мне кажется странным, хотя и не казалось в то время, что отца никогда ничего не задевало, не шокировало. Будто бы моя жизнь — нечто такое, что он прочел в романе или увидел в кино. «Глупышка Пегги, это ведь понарошку, они все актеры». Майя.
Однажды поздней ночью я увидела из окна коттеджа, как мелькает над горизонтом какая-то красная светящаяся точка. Я смотрела, как она медленно приближается, постепенно увеличиваясь. Потом произошел скачок во времени — не так, как во сне, когда какой-то внутренний механизм продолжает отсчитывать часы и минуты, но как под общим наркозом: свет вырубается, время останавливается, и часы надо ставить заново. Я пришла в себя, села на кровати и выглянула в окно: светила луна. Сотни маленьких, размером с тарелку, дисков медленно кружились на равном расстоянии друг от друга, как крупные снежинки безветренной ночью. Я задумалась, замечталась; мне было покойно, как в снегопад, — ни страха, ни любопытства. Потом в мгновение ока они исчезли. Большой красный огонь над горизонтом все уменьшался и уменьшался, постепенно сливаясь со звездами. Я дала себе клятву запомнить, запомнить, запомнить. Я снова и снова мысленно проживала увиденное и, наконец, заснула. Утром, проснувшись, спросила Мэрилин, разумеется, тайком, видела ли та НЛО. Она покачала головой — нет, не видела, и прошептала: «Разбуди меня, если снова увидишь их. Обещаешь?»
В воскресенье вечером обитатели лагеря устроили в столовой конкурс талантов. Я преклоняюсь перед людьми, которые могут запросто выступить на конкурсе, импровизировать на ходу, в полной уверенности, что их хорошо примут. Сама мысль о том, что я могла бы решиться на что-то подобное, невозможна, неприемлема и глубоко смущает меня, как те бесконечные сны, когда тебе надо в туалет, а дверь туда исчезла, или когда ты сидишь на горшке посреди комнаты, где полно народу. Старшие девочки для забавы накрасились и нарядились; они выделывали всякие трюки, вились, скакали вокруг меня, словно какой-нибудь взбесившийся цирк. Все разбились на группы и радостно смеялись; каждая группа приготовила свое представление, веселое, остроумное, — а я в разделявшей нас гладкой стеклянной стене не могла даже нащупать трещины, чтобы поставить туда ногу. Я села за один из складных столиков и втянула голову в плечи — если Бадди и Симор устроили в Хэпворте блестящее представление, даже без каблуков и подковок станцевав чечетку на глазах у изумленной публики, то я старалась задвинуть как можно дальше в угол свою нелепую, глупую, бесталанную и всеми покинутую персону.
На следующий день я с самого утра почувствовала себя как-то странно. Медсестра измерила мне температуру: 101[183]. Но по какой-то вздорной причине или, скорее всего, просто по недомыслию меня заставили идти в горы вместе со всеми, как было назначено. Отец писал о таком же нелепом лагерном походе, в какой повели детей. Симору Глассу семь лет, он лежит в лазарете и пишет письмо домой. Вот что он пишет:
«После завтрака все младшие и средние ребята в обязательном порядке отправлялись по ягоды… К земляничным местам нас везли чертову пропасть миль в дурацкой, расхлябанной, как бы старинной, телеге, запряженной двумя лошадьми, хотя нужно было не меньше четырех».
Железный штырь, торчавший из колеса, вонзился дюйма на два в ногу Симора. Его отвез в лагерь мистер Хэппи, директор, на своем мотоцикле. С этим было связано «несколько мимолетных забавных моментов… Я, кстати, заметил, что в достаточно смешной или комичной ситуации у меня немного унимается кровотечение». Симор пригрозил мистеру Хэппи судом, «если от заражения, потери крови или гангрены я лишусь своей дурацкой ноги».
К несчастью, я не могла так, как Симор, властвовать над своим дурацким, смешным телом. На середине склона у меня перехватило дыхание, воздух перестал поступать в легкие. Лежа на глинистой тропке, я слышала исходящие из моего горла ужасные хрипы. Подняв глаза, увидела воспитательницу, склонившуюся надо мной, и уловила страх в ее взгляде. Тогда и я перепугалась по-настоящему. Она мне сделала искусственное дыхание «рот в рот», и я немного ожила. Помню, хотя и не могу в это поверить, что мы опять стали подниматься в гору. Дыхание у меня перехватило снова, и следующее, что я помню, — я лежу в лазарете, и медсестра говорит по телефону с моей матерью. Она говорит, что у меня температура 103, но волноваться, скорее всего, незачем: она звонит просто потому, что полагается оповещать родителей, если температура поднимается выше, чем 102. Я вырвала у нее трубку и сказала матери всего одну фразу: «Забери меня отсюда».
Через много лет мама рассказала, что, услышав мой голос, побежала к дверям, даже не повесив трубку. Она сказала, что у нее самой был точно такой же голос, когда она звонила своей матери из монастырской школы, жаловалась, как ей там плохо, и просила поскорей ее оттуда забрать. Ее мать ей сказала, что она все придумывает. Моя мать приехала и забрала меня домой.
Из лагеря Биллингс я привезла тряпичную игрушку — нелепого индейца с огромным носом и крошечными, глупыми, близко посаженными глазками — то был лагерный талисман. Крайне уродливое напоминание о неудавшейся попытке преодолеть пропасть между грезами родителей и безобразной реальностью, в которой я очутилась. Моя подруга Мэрилин сказала, что, убираясь на чердаке в доме своей матери, она наткнулась на точно такую вещицу: уродец глупо таращился из коробки со старым хламом. Мэрилин так и не вспомнила, откуда он взялся, и выкинула игрушку.
Вскоре после моего краткого пребывания в лагере, летом 66-го, родители объявили, что собираются подавать на развод. Верней, попытались объявить. Это уже давно носилось в воздухе, так что я ничуть не удивилась. Когда они позвали нас в дом и сказали, что хотят с нами поговорить, чего они до сих пор никогда, ни разу не делали, — то есть не говорили с нами обоими, как с командой, — я плюхнулась в наше красное, кожаное большое кресло и сразила их наповал. «Я знаю: вы разводитесь». «Ну да, разводимся», — согласилась мама и начала произносить заранее заготовленную речь о том, как взрослые иногда не могут ужиться вместе…