Хотя мои родители совершенно по-разному представляли себе летний лагерь, бурный поток их мечтаний все сметал на своем пути. Мать рассказывала мне истории о счастливых летних месяцах, какие она провела в лагере Вайонагоник. Показала фотографию: девочки в купальных костюмах, выстроенные, как обычно, в два ряда — впереди маленькие, большие сзади[180]. Там была и маленькая Клэр, она серьезно, широко открытыми глазами смотрела прямо в объектив; купальник прекрасно сидел на ней; волосы, красиво подстриженные, причесанные на косой пробор и подвязанные ленточкой с бантом, едва прикрывали уши. Мама указала еще нескольких девочек: «Это — принцесса Маргарет, а это — леди такая-то».
Я должна была ехать в лагерь Биллингс в Вермонте, и могу вас уверить, что ни одна принцесса отродясь не ступала на берега этого озера. Тем не менее мы отправились покупать экипировку для лагеря, так, как будто я была одной из тех юных леди с маминой старой фотографии. Нам прислали список всего необходимого, и мать прикрепила его изнутри к крышке моего нового чемодана. Мне этот чемодан нравился, он был весь разделен на аккуратные, правильные отсеки, пахнущие кедровым деревом. Требовалась одежда цветов лагеря, темно-синего и белого, и к каждой вещи нужно было пришить метку с именем: «Пегги Сэлинджер». Даже к трусикам. Мне купили семь пар новых белых трусиков, три пары белых носков и четыре пары синих, все — свернутые в опрятные узелочки; пять пар синих шортов, пять белых рубашек с застежкой спереди, с короткими рукавами и отложным воротничком; синий пуловер, белую кофту на пуговицах, пару теннисных туфель, купальный костюм и для воскресных дней — синюю плиссированную юбку и грубые кожаные башмаки. Мать разложила все это в чемодане ровными рядами и свертками. У меня появилась собственная сумочка для туалетных принадлежностей — туда положили непочатую бутылочку шампуня, мыло, зубную щетку в футляре, прямо из магазина, и нетронутый, девственный тюбик зубной пасты. Паста все еще была «Крест», старая, противная; она пахла ванной комнатой, а не корицей, как «Колгейт», которым пользовалась моя подруга Бекки. Я попросила «Колгейт», решив, что это в пределах достижимого, в отличие от той пасты, которую я действительно хотела, — новой, шипучей, под названием «Маклинз»: у меня от нее онемел язык, когда Виола мне дала немного попробовать. Это было в самом деле здорово и абсолютно недостижимо. Для англичан все слишком вкусное и слишком удобное в лучшем случае находится под подозрением, а в худшем — считается «французским» и неприличным; простые пудинги лучше изысканных пирожных, нетопленные комнаты с уймой свежего воздуха по ночам предпочтительней изнеживающего тепла. Так что мне купили практичный «Крест». Наверное, у меня были тапочки, но не помню, какие: их совершенно затмили те великолепные плюшевые, пушистые вещицы ярко-розовых и пастельных тонов запретной у нас дома палитры, какие надевали на ноги другие девчонки из нашего коттеджа.
Когда я приехала в лагерь, вид этого коттеджа, где мне предстояло жить, меня просто шокировал. Многоярусные койки у стен не оставляли ни дюйма свободного пространства. Было темно и грязно, и сюда совсем не вписывался мой новый чемодан. Зато вспомнилась фотография, которую я видела: барак в концентрационном лагере, где узники спят вповалку на нарах. Я все время боялась, что кто-нибудь уставится на меня сверху, как уставился в объектив фотографа человек-скелет в полосатой робе. И я заняла самую верхнюю койку, чтобы никто не мог смотреть на меня сверху голодным взглядом — хотя все мои подружки по коттеджу были упитанными девчонками от девяти до одиннадцати лет.
Нужник был темный, липкий от грязи, и там воняло. Помнится, я с неделю не могла опорожнить кишечник. В заросший плесенью душ я тоже не ходила. Несмотря на синюю форму, в этом лагере никто не проверял, насколько ты чистоплотен и правильно ли застилаешь постель, не то что в лагере Симора, где мистер Хэппи, директор, «инспектировал» кровати всех мальчиков, дабы убедиться, что они заправлены туго, по-армейски. Нашим воспитательницам не сиделось по ночам в коттеджах, они бегали на свидания с парнями и устраивали пьянки. Однажды я подслушала, как две воспитательницы говорили между собой о выпивке, и подумала, что речь идет о шипучих напитках, которые дома были уже изгнаны из холодильника; мне это показалось очень сексуальным и возбуждающим — красться из коттеджей и ночью, в лесу, пить спрайт с мальчиками.
На второй день нас знакомили с правилами пребывания в лагере: мы сидели в столовой, а директор нам рассказывал, что можно и чего нельзя. Можно было купаться в озере и кататься в лодках, немногочисленных; нельзя было нарушать правила безопасности. В дождливые дни мы могли заниматься поделками в столовой. Я ожидала, что здесь будут лошади, и теперь одновременно радовалась, что меня не заставят ездить верхом, и сожалела, что не смогу просто болтаться возле конюшен[181].
Кажется, в лагере Биллингс мы чаще всего сидели в столовой за складными столиками и под руководством самого директора распевали песни, — теперь я знаю, что они были «христианские». «Жи-ил Ной, челове-е-ек, он построил, ковче-е-ег! Ко-овче-ег из ко-оры и сидел до по-оры. Всякой тва-ари по па-аре явилось ту-уда. Они там дожида-ались, когда схлынет во-ода! Де-ети Бо-ожьи!» И еще, например, «Кости снова оденутся плотью», она сопровождались взмахами рук и различными жестами, которые я и сейчас могла бы воспроизвести. Чего только не остается в памяти!
Пели-то мы о Боге, но первый обед в столовой скорее напомнил мне Содом и Гоморру. От изумления раскрыв рот, я смотрела во все глаза, что здесь позволялось делать, если тебе не по нраву еда. Вместо того чтобы есть, что подано, можно было взять ломоть белого хлеба, ноздреватого, какого у нас дома никогда не водилось, намазать его мягким маслом, о котором я знала, что оно буквально кишит микробами, стоит только вынуть его из холодильника на несколько минут, — и посыпать чуть-чуть, или с горкой: это, кажется, никого не волновало — сахаром из большой сахарницы, вроде тех, что стоят в ресторане в Виндзоре. А потом слопать этот сахарный бутерброд не таясь, да еще взять второй, третий… Я просто не могла в это поверить. Я попробовала, и мне показалось, будто на зубах у меня песок, но наслаждаться запретным плодом было так приятно. Позже, читая рассказ о еврее, который впервые ел свинину и представлял себе, как его отец ворочается в гробу, я чувствовала, что у меня на зубах скрипит тот сахар.
Но мне совсем не нравилось, как девчонки из моего коттеджа развлекались в тихий час и перед сном. Они рассказывали страшные истории. Симору, конечно, такие вещи были нипочем, а меня пугали до полусмерти. Я забивалась на свою койку, затыкала уши пальцами и тихо мычала себе под нос, чтобы ничего не слышать. В чемодане у меня образовался кавардак: я не умела так ровно складывать вещи, так аккуратно сворачивать носки, как это делала мама. Грязное белье перемешалось с чистым.
Неприятности начались на третий день моего пребывания в лагере. Барбара Б., одиннадцатилетняя девчонка, выглядевшая лет на тридцать, уселась на пол и стала накручивать на бигуди свои белокурые пряди. Мы считали это верхом утонченности. Большинству из нас даже матери еще не завивали волос, где нам самим было уметь это делать. У нее в ящичке для туалетных принадлежностей было все, что угодно: духи, бигуди, крем для лица. Вдруг Барбара обвела всех взглядом и раскричалась: «Кто брал мой шампунь? Здесь на два дюйма меньше, чем было». Она подняла бутылочку и отмерила два дюйма большим и указательным пальцами с тщательно отполированными ноготками. Через день-два начали пропадать другие вещи, в основном у Барбары. Она же и наговорила другим девчонкам, будто воровка — я. Почему она выбрала именно меня, так и осталось загадкой. Блондиночка сама во всем разобралась и отдала приказ, чтобы другие девчонки в коттедже со мной не разговаривали. Целый день все от меня шарахались, а потом Барбара подстерегла меня на дорожке, ведущей к коттеджу, и поманила в сторону. «Я скажу девчонкам, чтобы они снова с тобой разговаривали, если ты мне поможешь обворовать магазин».