«Я почувствовал, что могу странствовать по свету душой, и надеялся, что со временем дойду до того, что буду оставлять свою земную оболочку и отправляться душой туда, куда ее так тянет. Работа с ядовитыми веществами в аптеке весьма предрасполагала к размышлениям о том, какие вещества убивают, а какие всего лишь одурманивают и усыпляют. Мне теперь представлялось, что нет ничего более внезапного для человека, чем наступление смерти, ничего, к чему человек был бы так неподготовлен. Умирание — всегда ли это с необходимостью смерть? Что мы вообще знаем о смерти? Нам хорошо известно только, как происходит умирание, а о смерти, которая стоит за ним, мы не знаем ничего. Что, если обретшая свободу душа воспаряет и летит к любимым местам, где и без того неотлучно пребывают мои мысли? Ведь тогда смерть была бы самым прекрасным, что только можно помыслить. Тело мое на долгие четыре года приковано к этому месту, но душе моей открыт весь мир. Не попытаться ли мне как‑нибудь улететь? Вот в каменном флаконе стоит лавровишня лекарственная, содержащая синильную кислоту; в остром запахе ее есть нечто утонченное. Череп, изображенный на этикетке над старомодно начертанной надписью “Aqua laurocerasi”, меня не пугает: процентное содержание синильной кислоты не очень велико, вероятно, лекарство может только усыпить. Сон — и возвращение назад; правда, возможна и смерть. Какая мне, впрочем, разница? Большой глоток, за которым следует еще один; уже во время второго мне кажется, что руки начинают дрожать, но я все же аккуратно возвращаю флакон на положенное ему место и, словно во сне, поднимаюсь по лестнице из погреба. Я просыпаюсь после долгого сна; все тело мое разбито, голова как в тумане, но несомненно одно — я жив»2.
Все, описанное Ратцелем, — это опыт. Он ничего не выдумал. Он все это наблюдал — как несомненный факт для него. На таких фактах и будет построена психиатрическая наука будущего, если, конечно, психиатры научат своих наблюдателей — больных описывать факты строгим, но богатым языком, способным передать тончайшие нюансы пережитого.
Ясперс решил, что психиатрия должна поучиться у беллетристики. Вспоминая свою врачебную деятельность, он написал о ней в «Философской автобиографии»: «Тем, чем приходилось заниматься нам, занимаются и гуманитарные науки. У них те же самые понятия, только не в пример более тонкие, развитые, ясные. Когда мы однажды протоколировали словесные выражения больных в состоянии помешательства и в состоянии параноидального бреда, я сказал Нисслю: “Нам следует поучиться у филологов”. Я оглядывался по сторонам — а что, к примеру, смогут нам дать философия и психология?»
Карл Ясперс читал книги, и не только медицинские.
Поэтому он без особого труда нашел философское обоснование того, что он намеревался пропагандировать в психиатрии.
«Мои собственные исследования и размышления над тем, что говорилось и делалось в психиатрии, вывели меня на новые для того времени пути. Два важнейших шага меня побудили сделать философы. Феноменологию Гуссерля, которую он поначалу именовал дескриптивной психологией, я воспринял и использовал в качестве метода, при этом, правда, не принимая ее последующего развития и превращения в созерцание сущностей. Описывать внутренние переживания больного как некое явление в сознании оказалось делом вполне возможным и благодарным. Не только иллюзии восприятия, но и переживаемое в бреду, способы осознания собственного “я”, чувства и переживания, изображенные самим больным, — все это можно было зафиксировать с такой четкостью, что оно уверенно распознавалось при следующей встрече с ним. Феноменология стала методом исследования.
Дильтей противопоставлял теоретически объясняющей психологии другую, “описывающую и разделяющую”. Такую же задачу поставил перед собой и я, назвал это “понимающей психологией” и стал разрабатывать тот метод, который использовался уже давно, который фактически применялся на особый лад Фрейдом, метод, позволявший постигать, в отличие от непосредственно пережитых феноменов, генетические связи в психической сфере, смысловые отношения и мотивы. Я искал для этого методологическое оправдание и предметное разделение. Мне казалось, что теперь можно будет методологически расставить по местам множество из — вестных, но доныне неупорядоченных подходов в психологии, вкупе с описанием фактов» [С. 222–223].
К счастью или к несчастью для себя, психиатры на уговоры Ясперса не поддались и учиться к писателям с философами не пошли. Оставшись в большинстве своем наивными материалистами, они полагали, что протоколирование и последующее изучение всяческих болезненных видений сумасшедших не представляют собой какой‑либо ценности. В самом деле: если причина заболевания в материальных процессах, протекающих в теле, то нет нужды изучать личность больного. Ведь лекарства воздействуют прямо на материю мозга, безотносительно к особенностям личности — точно так же, как, к примеру, воздействует безотносительно к личности слабительное или рвотное. И на академика, и на героя, и на мореплавателя, и на плотника.
Так что нам будет достаточно лишь зафиксировать аномальность переживаемого больным, чтобы тут же, не увлекаясь феноменологическим описанием этой аномальности, приступить к техническому лечению психического заболевания через материю его тела. Вовсе не обязательно протоколировать всяческий бред во всех подробностях; достаточно зафиксировать его наличие в паре-тройке предложений — чтобы определить вкус супа, вовсе не обязательно съедать всю кастрюлю. Определили болезненность переживаний — и хватит; надо безотлагательно приступать к медикаментозному и процедурному лечению. Изучать всякие сны и грезы больного так же бесполезно, как бесполезно протоколировать со всей скрупулезностью сны какой‑либо словоохотливой бабушки- сновидицы. На это может быть потрачена впустую вся жизнь.
Тут‑то и становится очевидно, что вопрос уже выходит далеко за пределы медицины. Стоит ли одна человеческая душа того, чтобы на изучение ее потратить всю жизнь? Хорошо, пусть не всю жизнь, но пять лет жизни или хотя бы год? Для врача- материалиста ответ ясен: нет, не стоит. Он имеет дело не с людьми, а с болезнями. Надо поставить диагноз, то есть определить болезнь, и тогда всякая индивидуальность больного отходит далеко на задний план. Он — всего лишь один из заболевших данной болезнью. Точно так же, как все электроны или протоны физик считает одинаковыми в любом месте вселенной, психиатр — материалист считает одинаковыми всех людей, заболевших данной болезнью. Им полагается одинаковое, стандартное лечение. И медсестра, которая громогласно кричит в коридоре «Язвенники, на процедуры!», всего лишь наивно выражает кредо своего шефа — врача — в больнице можно и нужно отбросить как излишнюю индивидуализацию больных, чтобы определить единственно существенное: все они — язвенники, а остальное — от лукавого.
Карл Ясперс, как мы выяснили, к числу материалистов не принадлежал: материализм как жизненная философия обрек бы его на быструю смерть, заставив смириться с диагнозом Вирхова. Он не только полагал, что индивидуальность больного «имеет значение», он полагал даже, что сила этой индивидуальности, сила души может победить болезнь. У него не было иного варианта для выбора мировоззрения. Только такой идеализм — признание верховенства души над телом — оставлял ему шансы прожить долгую жизнь.
Но если душа первична, если она — главное в человеке, если только на нее можно возлагать надежды на собственное выздоровление, то Ясперс должен признать: изучать душу надо во всех подробностях.
Гуманность немецкой психиатрии, которой так гордился Ясперс, заключалась в том, что любая человеческая индивидуальность признавалась священной, даже если эта душа уже в значительной степени разрушена болезнью. Карл Ясперс высказывается по этому поводу недвусмысленно:
«Надо было спасти для врача и ученого — исследователя человека — как человека уникального, неповторимого, индивидуального. Ни при каких условиях не может быть позволительным составление с помощью средств науки некой “калькуляции” человека. Каждый больной человек — как и любой человек — неисчерпаем. Компетентность науки никогда не простирается столь далеко, чтобы пропало, по меньшей мере, неясное чувство неисчерпаемости личности, во всей ее таинственности и загадочности — пусть даже эта личность выступает только как возможность, пусть даже от нее остались лишь чудесные, удивительные ответы [С. 226].