Будь на нашем месте позитивист, он просто назвал бы море Ясперса вымыслом, тогда как это море было для мыслителя влиятельной внутренней реальностью.
Но, как мы убедились, эта внутренняя реальность была сотворена фантазией достаточно произвольно…
А люди, которые живут вокруг этого созданного фантазией моря?
Насколько произвольно сотворяются они? Вопрос не праздный.
Мы уже познакомились с портретами предков, которые нарисовал К. Ясперс.
Насколько эти портреты были плодом его фантазии?
Если на месте К. Ясперса был бы А. Грин, мы не задавали бы этого вопроса.
И Грэй, и Ассоль, и все прочие — нереальны.
Но ведь Ясперс никогда не пытался выступать в роли сочинителя.
Он писал собственную автобиографию, а не биографию вымышленного героя.
Он был врачом — по образованию и по первой профессии. Он переживал, он мыслил и чувствовал, как экзистенциалист. Но при этом он постоянно наблюдал за собой как врач. Иногда он увлекался, уходя в фантазии.
Тогда ему помогали вернуться на твердую землю коллеги.
Об одном из них — психоаналитике — мы уже упомянули вскользь.
Послушаем теперь, что говорит о нем сам К. Ясперс.
«В 1937 году, когда меня лишили профессуры, я написал для своих родителей о своем происхождении, родительском доме, детстве. Неопубликованную рукопись я дал прочесть одному своему другу, психоаналитику. Он вернул мне ее со словами: “Это — картина, нарисованная по золоту; такого отца и такого сына не бывает”. Происхождение моей силы — в том, что такой отец был»[38].
Здесь можно заметить, как в К. Ясперсе борются экзистенциалист и врач.
Врачебная наука, основанная на опыте, говорит, что таких отцов не бывает. Как вообще не бывает людей, состоящих из одних достоинств.
К. Ясперс знает это — как врач.
И все же он настаивает на том, что такой «золотой» отец у него был.
Мы, конечно, не вчера родились на свет. Мы понимаем, при каких обстоятельствах были написаны мемуары К. Ясперса. В 1937 году ему уже исполнилось 54 года. В этом возрасте человек уже прекрасно понимает, что объективной истины не существует. Так называется мнение, которое желают тебе навязать. Сам ты, как субъект, обладаешь только субъективной истиной. А вот другие субъекты по какой‑то причине обладают не субъективной, а объективной истиной. (Очевидно, потому, что они «сгрудились в партию», как говаривал В. В. Маяковский, или вещают от имени отдела кадров, который есть представительство империи в жизни каждого человека). К тому же за пять с лишним десятилетий жизни человек успел увидеть, как часто менялась незыблемая «объективная истина» — с каждым приходом к власти новых субъектов.
В общем, после пятидесяти люди — если они, конечно, не настоящие, профессиональные историки, для которых честность есть квалификационный признак, — перестают стесняться и выдают за истину то, что они считают таковой в данный момент.
Применительно к нашему случаю это надо понимать так: я пишу свою автобиографию такой, какой мне хотелось бы ее видеть, и людей, сыгравших в моей жизни значительную роль, я рисую такими, какими они мне сейчас представляются. (Мне нет нужды проверять, насколько эти представления соответствуют представлениям других, ведь не проверяю же я путем опроса, действительно ли моя любимая женщина — самая прекрасная на свете).
Принять во внимание надо и еще одно: в 1937 году мемуары пишет человек, который отстранен от преподавания и не имеет возможности печататься, человек, которого ждет концлагерь. Он пишет мемуары как прощальное письмо. В таких письмах редко присутствует холодная объективность.
Наконец, воспоминания пишутся — прежде всего! — для своих стареньких родителей. Они будут первыми читателями. Понятно, что К. Ясперс постарался избавить их от изложения своих детских претензий и обид, которые обычно и называются «неприкрытой правдой», написав о родителях только приятные для них вещи.
Да и вообще: состояние полной незащищенности в годы нацистского правления просто не может не наводить на ностальгические воспоминания о славных годах в родительском доме, где К. Ясперс чувствовал себя как за каменной стеной.
И все же К. Ясперс не полностью победил в себе врача. Голос друга — психоаналитика (а существовал ли он вообще?) — это голос самого Ясперса, читающего собственные мемуары.
Если присмотреться к деталям и частностям воспоминаний, а тем более — к сохранившимся письмам и к тому, что ускользнуло от внутренней цензуры в мемуарах, то образы родителей оказываются вовсе не такими сусальными.
Образ матери у К. Ясперса получился значительно более противоречивым и неоднозначным, чем образ отца. Это говорит о том, что с матерью юный Карл общался больше, чем с отцом. Фантазия рисует образ цельным и непротиворечивым. Наблюдения, наоборот, бывают разнообразными — ведь, как замечал Гераклит, нельзя застать никого из смертных в одном состоянии дважды. Потому человек, с которым ты общался долго и тесно, неизбежно представляется тебе разнообразным, противоречивым, неоднозначным. Такое разнообразие и изобилие впечатлений никак не желают вписываться в единый и цельный образ, специально выстраиваемый для мемуаров.
Вот и выходит, что самый близкий и дорогой из родителей, с которым ребенок общался, что называется, взахлеб, спустя многие годы описывается противоречиво, нескладно и сбивчиво. В общем, так, что это кажется неубедительным, и наоборот: образ того родителя, который был недоступен для общения, выходит в мемуарах лучше всего.
(А как совершенен и целостен у теологов образ трансцендентного, запредельного Господа!)
Тот же друг — психоаналитик наверняка признал противоречивый образ матери в мемуарах К. Ясперса гораздо более жизненным, чем образ отца. Вот что философ написал о ней, вспоминая детство:
«С матерью своей я чувствовал себя связанным настолько несомненно, безусловно, без всяких вопросов, что никогда даже не добивался специально ее внимания и расположения. Я жил с оглядкой на нее не так, как жил с оглядкой на своего отца; я не боролся с нею, как боролся с ним. Я отдал себя ее переполненному сердцу и позволил ему нести себя, я почувствовал себя защищенным ее неосознанной, инстинктивной мудрости. Она признавала достойным существования и значимым то, что представлялось ей чуждым, и с чем она, тем не менее, стремилась сблизиться. Она не ведала никаких незыблемых принципов и доктрин. “С твоей матерью можно красть лошадей” — сказал мне как‑то один из друзей. Строгость ее заключалась только в ее любви, не выносившей ничего заурядного и искавшей благородного в сокровенных глубинах каждого человека. Она веселилась с веселыми и страдала со страдающими. Поскольку она так сильно любила, она была способна видеть в реальном то, что было чем‑то большим, чем просто реальное. Поскольку она без остатка отдавалась своему счастью и своей боли, будучи потрясенной в душе, у нее оставалось в душе и нечто незыблемое, не подверженное никаким потрясениям. Она оставалась связанной с судьбою своих детей до невероятия, до немыслимого, вопреки всем представлениям о счастье и всем условностям. Отчаяния для нее просто не существовало. Она действовала в любой ситуации, вовлекая в это действие нас, детей. Всегда мужественная, она на протяжении всей жизни ободряла нас, вселяя в нас мужество <…> Существование такой матери было для ее детей великой силой и последним прибежищем»[39].
Как видим, образ матери в мемуарах К. Ясперса достаточно сумбурен и противоречив, а потому вызывает доверие. Сочинить такой сумбур затруднительно. Завершается он, правда, однозначно восторженной оценкой. Но говорятся о матери такие вещи, которые трудно совместить. Она — человек инстинктивный, прагматичный, не ведающий принципов, и вдруг — ищущий в других нечто возвышенное и благородное. Она растворяется в детях, живет их жизнью, но при этом не ведает отчаяния даже тогда, когда дети ее оказываются в трагическом, безысходном положении…