Дома Хрисанф Мефодьевич переделал всю мужскую работу: поправил крышу на бане, починил забор, выскреб из всех щелей и углов накопившийся за зиму хлам, вывез навоз из-за стайки на огород, разбросал его ровными кучками. Снег сойдет — раскидает, раструсит его ровными, опять же, нашлепами, чтобы потом удобнее было запахивать. Марья, подстегнутая старанием мужа, тоже с рвением впряглась в домашность. В редкий досужий час, сидя с соседками на скамейке под начинающим приласкивать солнцем, она говорила?
— Нынче Хрисанф у меня угомонный вернулся. Наверно, с того, что мало пушнины добыл.
— Не все коту масленица, — отвечала соседка, старая подруга Марьи.
— Ну, милая, ты это невпопад ляпнула.
— А ты не серчай, мать… Конечно, обворовали Хрисанфа, а то бы он…
Марья кивала на эти слова, огульно ругала мошенников всего света и, вместе с подругой, пощелкивала каленые кедровые орешки — из прошлогодних запасов.
2
Настало лето, и началось оно зноем и сушью. Реки мелели. По берегам ил твердел и трескался на мелкие шелушащиеся чешуйки. Пески на отмелях выступали буграми, белели, искрились на солнце кварцевым блеском, напоминая барханы в пустыне. По таежным речкам даже малым судам было невозможно пройти.
В сосновых борах за Чузиком и повсюду ягель хрустел под ногами и рассыпался, как порох. Но в ельниках и пихтовниках хоронились зеленые мягкие тени, полные влаги: там стоял с утра до вечера скипидарный, щекочущий ноздри запах.
Как было душно и трудно в эту пору нефтяникам! Металл накалялся, от выхлопных газов дизелей тяжко было дышать: истомленная жарой тайга, безветрие мешали быстрому очищению воздуха.
Михаил Савушкин только что возвратился со смены и умывался под рукомойником за балком. Оголенный по пояс, смывал он с себя пятна мазута, фыркал от удовольствия, как сморенный конь, добравшийся до поды. Был он поджар, высок (и тут не в отца пошел), с длинными ухватистыми руками, проворный в движениях, немногословный. От палящего солнца волосы у него выгорели до песочного цвета и, прямые, рассыпались по сторонам. Вообще Михаилу нравилось ходить взлохмаченным, нараспашку.
В столовой, под которую был отведен один из балков, он взял свой ужин, уселся к окошку и начал неторопливо есть. Ему было видно, как к рукомойнику подошел буровой мастер Харин, уже вторую неделю замещающий отпускника Калинченко. Плотный, невысокий мужчина лет сорока, Харин сумел поскандалить почти со всеми, но особенно мир не взял его с участковым геологом Андреем Михайловичем, тоже не молодым уже, но собранным, рассудительным, настойчивым человеком. Симпатии многих, в том числе и дизелиста Савушкина, были на стороне геолога: они видели Андрея Михайловича в работе, дотошного, по-хорошему въедливого, доверяли его слову и делу, ценили за доказательный спор, который, в отличие от Харина, никогда у него не срывался на крик.
Харин, прямо сказать, был личностью малоприятной. Главный его недостаток был в том, что он считал себя страшно волевым. На поверку же его «воля» выходила ни чем иным, как упрямством.
Новоявленный буровой мастер рано вставал, обязательно каждое утро выстаивал на голове пять минут, изображая из себя йога. Недавно он по туристской путевке был в Индии, посетил в Бомбее институт йогов «Санта крус». Там туристам показывали разные позы, и ему больше всего понравилось стояние на голове. Дома потом он этот прием освоил и так им увлекся, что везде показывал его, когда речь заходила о йогах. И сам считал себя вполне законченным йогом.
Еще одно проявление «воли» Харина — его постоянное понукание жены Даши. Это вызывало у окружающих осуждение, потому что Дашу понукать было не за что. Холостяк Миша Савушкин был убежден: Харин — хам, а Даша — прелесть. Ему бы такую жену…
Даша работала поваром на буровой, и без того заслуживала любви, или хотя бы доброго отношения. Жила в этой молодой белокурой женщине какая-то милая кротость, улыбчивость, которые скрашивали и дурную погоду, и ссоры, возникающие подчас между буровиками, и неполадки, срывы в работе. Где появлялась Даша, там восстанавливался покой, если до этого было скандально, шумно. И ведь слова упрека не скажет, не устыдит, а просто обведет спорщиков взглядом, улыбнется и тем усмирит. Мужчины при ней стеснялись загибать крутые словечки, что было обычным делом, грубой нормой какой-то в присутствии остальных представительниц слабого пола. Михаил Савушкин такой порядок вещей вообще осуждал, потому что и не любил сорных слов, и такт воспитал в себе смолоду. К Даше питал он самые светлые чувства, видел в ней женщину, с которой можно было бы жить да радоваться. По глубокому убеждению Михаила, Харин ей совершенно не подходил. Даша ходила беременной первым ребенком.
Что за манера у этого Харина так нагло выпячивать, выставлять себя! До ухода Калинченко в отпуск Харин работал помощником бурильщика, имел большой навык в деле, сметливость, что не мешало ему, однако, проявлять расточительность, плевать на те материальные ценности, что с таким тяжким трудом завозились сюда за тысячи верст. У Михаила душа обливалась кровью, когда он видел пролитое на землю топливо, брошенные в болото трубы или фонтанные задвижки, которые со временем неминуемо поглотит трясина. Харин же очень спокойно смотрел на это и говорил с бравадой:
— Тут главное — нефть. Нефть любой ценой. Она государству нужна так же, как золото. А если так, то нечего обращать внимание на мелочи. Издержки производства неизбежны.
Михаил считал, что у Харина не все в порядке по части долга и совести. Есть в его душе трещина, есть кривизна.
Дизелист Савушкин окончательно невзлюбил Харина после одного случая. Вели просеку и ошиблись профилем. А как раз попался сплошной молодой кедрач. И столько там повалили прекрасных деревьев, деревьев реликтовых, такой причинили урон природе, что сердце щемило, на все это глядя. Стали выяснять, куда же вести просеку, в каком правильном направлении. И снова падали кедры, и снова сдвигали их мощными бульдозерами — расчищали пространство. Получилось, что с одной овцы состригли шерсть дважды. Даже рубщики просек, простые рабочие люди, возмущались таким безобразием. Настоящие бои ведутся в защиту кедра, а тут вот что творят. Когда этот факт дошел до ушей и глаз нового начальника управления буровых работ Саблина, человека молодого и справедливого, а потом это стало известно и народному контролю, поднялся шум, стали искать виноватых. Возмущались все, кроме Харина. Он на собрании так и сказал:
— А чего тут стонать-то? Вот распустили нюни! Лес рубят — щепки летят. Когда и где нефтяные промыслы осваивались без жертв? Ведете спор о выеденном яйце.
— А совесть у тебя черти съели? — спрашивали его. — Выдрали с корнем кедры, оставили их на обочине просеки гнить и закрыли на это глаза? Головотяпство!
— Да бросьте вы, повторяю! — пылил Харин, защищая виновников. — У меня отец был лесорубом. До войны эту тайгу вырубал, а вырубил? Да ей здесь конца не видать!
Вот тут Михаил Савушкин не выдержал, встал, с трудом усмиряя гнев, и ответил Харину:
— Стыдились бы вы. Тут земля наших отцов, она сотни лет поливалась кровью и потом. А вы… Вы как тот Иван, который родства не помнил.
А из глубины рядов кто-то выкрикнул:
— Да на таких, как наш Харин, надо медвежий капкан настораживать! Подскажи, Миша, там своему отцу, пусть подумает над таким предложением!
Михаил потом часто видел этот зряшно поваленный кедровник. Повергнутые, с пожелтевшей хвоей, кедры истекали смолой, как слезами, роняли на землю мертвые иглы. У каждого хозяйственного сибиряка заноет душа при виде такого. Незалечимая рана нанесена тайге. Незалечимая, потому что ждать надо лет сто, прежде чем земля восстановит утраченное. Сто лет, и кедрач может восстановиться. Но столетие в человеческой жизни не миг, а вечность. И много еще придется рубить тайги, много прокладывать просек. Но рубить-то ведь надо разумно.
Есть суровая необходимость.
А есть натуральное варварство.