По предположениям, Барсика, тоже толковую в охотничьем деле собаку, отравил у него Мотька Ожогин. Отравил из лютой злобы и ненависти к охотнику Савушкину. Этот прыщеватый никудышненький мужичонко тогда еще промышлял мало-мало, не запивался так, как сейчас запивается. Савушкин в тот год неплохо отохотился, много сдал пушнины и мяса лосей. Приезжал к нему из Парамоновки газетчик, расспрашивал про тайгу, про декреты самой древнейшей профессии. Портрет передового охотника был напечатан в газете, и там же рассказ о нем. Хрисанф Мефодьевич тому радовался и велел жене Марье сохранить на память вырезку из районки — пусть когда-нибудь внуки узнают, какой у них был дед Хрисанф.
Надвигалась весна. По улицам Кудрина, тогда совсем молчаливого, заброшенного, можно сказать, поселения, затеялись собачьи свадьбы. Барсик стал выть по ночам, а вой собаки так печально на душу ложился, что и не выскажешь. Первой не выдержала Марья и тормошить мужа стала, мол, отпусти ты его, ради бога, пусть кобель выбегается. И Савушкин, обычно державший промысловых собак под надзором, снял с лайки ошейник, раскрыл ворота — беги, бесись!..
В тот же день собака вернулась какая-то квёлая, с опущенными ушами, с жалобными, воспаленно горящими глазами. Барсик неотступно начал ходить за хозяином, совать ему нос в колени и, когда тот прогнал его, пес зашел сзади, поплелся, пошатываясь, издавая тонкие носовые звуки. Приглядевшись к собаке, Хрисанф Мефодьевич заметил, что она постоянно облизывается, прядет обвислыми ушами, трясет головой, будто мухи ей досаждают. Хозяин приложил ладонь к собачьему носу; нос был шершавый, сухой. И только тут Савушкин встревожился, побежал звать на помощь ветеринара Чагина. Когда они пришли вместе, собака уже лежала пластом, бока ее вздулись и были на ощупь тугие, как сильно накаченный мяч. Чагин сказал, что это отравление каким-то сильным ядом — мышьяком, стрихнином или крысидом. Попробовать надо отпаивать молоком, хотя надежды на хороший исход мало.
Лакать молоко Барсик отказался. Тогда Савушкин разжал ему пасть и стал вливать через силу по целой кружке. Пес захлебывался, все из него шло обратно, пол в сенцах был заплескан тягучим и белым. Вскоре Барсика начало выгибать, корежить. Свалившись на бок, он бился ногами и головой об пол, и удары были так сильны, что вздрагивало рядом стоящее пустое ведро.
— Добей ты его из мелкого калибра, — предложил Чагин. — Или постой… Сейчас за шприцом сбегаю — усыплю.
И бегал Чагин недолго, а пришел — Барсик уже затихший лежал, лишь уши еще вздрагивали, как будто по ним пропускали электрический ток.
Хрисанф Мефодьевич унес труп собаки в угол огорода, накрыл его там соломой, а когда земля вытаяла, закопал глубоко…
Много позже Володя Рульмастер, встретивший Савушкина на улице на своем неизменном дамском велосипеде, заговорил с ним о собаках. Сам Володя держал у себя злющего донельзя фокстерьера и любил при случае посудачить о псовой породе. Оказалось, что в гон весной его фокс тоже рвался из дома, но он его так и не выпустил, хотя тот со зла грыз углы шифоньера и даже в ожесточении не раз вцеплялся в руку хозяина. Рульмастер же передал Савушкину, что видел, как Мотька Ожогин, вечером поздно, приманивал Барсика, и Барсик к нему подходил. Хрисанф Мефодьевич после этого так уверился в злодеянии Ожогина, что, придя домой, «осадил» два стакана зубровки и собрался идти вытряхивать душонку из пакостливого мужика. Жена едва уняла его словами:
— И не стыдно будет тебе? Ожогин хотел нашим зятем стать, а ты его бить….
Савушкин саданул кулаком о косяк, застопорил дальнейший свой ход, выпил еще полстакана «водки с быком», как он называл зубровку, и лег на диван спать…
Шкуру Шарко с дырою на боковине, такой емкой, что в нее полностью влазил носок бахила, Хрисанф Мефодьевич скатал туго, чтобы она не занимала лишнего места, и оставил смерзаться. Вышаркав руки снегом и отряся, он насухо вытер их клочком байки, затолкал тряпицу снова в карман и, придержав вздох, приступил к свежеванию лося, на которое, даже при его опытности, уйдет не меньше полутора часов. Хотелось и чаю попить, натаяв воды из снега, и сухарь погрызть — так подступил что-то голод, но Савушкин себе этого не позволил. Был бы в помощниках кто, тогда бы другое дело. Гибель Шарко сегодня и смерть Барсика от яда в ту давнюю весну как-то связались сейчас воедино, застряли заклепкою в голове. Думая о погибших своих двух собаках, Хрисанф Мефодьевич думал и Мотьке Ожогине, об этом никчемном таком человечишке во всем Кудрине и окрест. Черт побери! А ведь Мотька всерьез сватался к его дочери Гале. Надо же! От одного этого воспоминания изжога берет. Обормот, пентюх, а туда же — за путными вслед, за сладкой, красивой девицей мылился! И заварилась же каша тогда с Мотькой Ожогиным!
Мотька и вся его родова были в Кудрине людьми пришлыми. Где-то что-то у них не поладилось, вот они сюда и приехали. Место тихое, ширь, красота — живи и радуйся. Сначала Мотькина тетка сюда припожаловала, Винадора. Ничего себе женщина, в преклонных летах, с виду добрая, молчаливая. Домик купила в укромненьком месте, ближе к лесочку, чтобы по ягоды и грибы можно было пораньше других уводить. А год спустя, к тетке Винадоре племянник с племянницей притащились с невеликим своим скарбом.
Сестра Мотькина совсем не чета была брату: сочная, пышная, красотой не обиженная. Звали ее Лорой, Ларисой, а за глаза Василисой, намекая, наверно, на Василису Прекрасную. Но добродетелей Василисы Прекрасной у Лоры не было. Так зашустрила она тут, так помела подолом, что пыль поднялась столбом. Парни и мужики помоложе кинулись за ней, как за лисой собаки. Но не долго их соблазняла Лора. Круть-верть — и уже нету ее, она уже в городе, за полковника вышла замуж.
О прошлом Мотьки и Лоры, о прошлой жизни их, о родителях мало знали тогда. Зато теперь каждый в Кудрине может о них любые подробности выложить. На то оно и село. На то и деревня…
2
До Кудрина жили Ожогины где-то на Васюгане, на каком-то вершинном притоке этой известной реки. Старый Ожогин, Лука Лукич, то лесником был, то в зверопромхозе заготовителем, маленько старался для общей пользы, а много — для своей личной выгоды. Словом, не забывал себя до тех пор, пока не попался на пушнине и не схлопотал семь лет строгого режима. Так рассказывали. Был он, родной батюшка Мотьки и Лоры, маленький ростом — ниже плеча супруги своей, Ефросинии Ефимовны, суровой и властной женщины, полной владычицы дома Ожогиных. Хоть и мал был Лука Лукич, но подвижен, временами горяч, с жидкими волосами темно-русого цвета, с бледными, как простокваша, глазами. Но эти глаза, рассказывают, могли иногда жестко блестеть. Любил он командовать, когда не было близко старухи, и мечтой его было занять когда-нибудь место большого начальника. Ефросиния Ефимовна за это над ним открыто смеялась. Он, рассказывал Мотька в пьяном застолье, сердился, но под взглядом жены мгновенно стихал.
Да, владычицей в доме была Ефросиния Ефимовна. В год возвращения Луки Лукича из мест не столь отдаленных, его хватила болезнь: он стал вскакивать ночью с постели, метаться по комнатам, как полоумный. Ефросиния Ефимовна додумалась укладывать мужа спать под большой стол. Лука Лукич вскочит спросонья, ударится теменем о столешницу, пробудится и снова уляжется. Странная болезнь у него от этого прекратилась, но начались припадки. После очередного, самого сильного, он не оправился, занемог и скончался с раскрытым ртом, из которого вывалился распухший изжеванный язык…
Под пьяную лавочку Мотька мог долго, подробно повествовать о своем отце. Любопытные выудили таким образом картинки из прошлой жизни Ожогиных. Узнали, что Лука Лукич любил ходить быстро, форсил, но одежка на нем была вечно мятой, жеваной, в волосы набивалась солома и стружки. Ефросиния Ефимовна звала его «форс таловы лапти». По праздникам Лука Лукич старательно пил, домой возвращался поздно, говорил, что «с сударушкой был во дворце» — лежал в коровьих яслях. Нравились Луке Лукичу толстые женщины, да еще если они крепко ругались. Украдкой щупал соседок: толстушку-чувашку и конторскую сторожиху-татарку, часто пьяный им жаловался на свою подневольную жизнь. Говорил он гортанно, резко, любимые слова у него были: «гад», «лешак», «язва». В минуты своей особой душевности называл людей «собачками».