Держим совет, что варить: уху или картошку с говяжьей тушенкой. Картошка дряблая, сморщенная, с обломанными уже не на первый раз ростками. Она аппетита не вызывает. А вот уха! Не приедается этот вид пищи, когда рыба не потеряла еще своего первозданного вида и запах ее наводит на мысль о вкусном ароматном вареве. Амурская касатка для ухи — все равно что у нас на Оби ерш, вездесущий обитатель любых водоемов. Касатка разваривается (особенно плеть), кости ее оседают на дне котелка, и уха получается не обычная, а густая, очень питательная. Гроховский ест ее с удовольствием, похваливает, но признает «сладковатой». Я предложил больше кидать в котел перца. Теперь так и делаем.
Маленький костерок в тени монгольского дуба трепещет тихим, почти незримым пламенем, ибо адское солнце ослепляет даже тут, в укрытии. Вокруг гомонит мир насекомых. Шмели, кузнечики, бабочки, осы и разные мотыльки снуют, копошатся, звенят. Это их жизнь, пусть мимолетная, но уж наверно прекрасная. А птиц — не видать. И пения их тоже не слышно. Даже на утренних зорях что-то тихо в прибрежном лесу. Ястребы в небе парят, но и этих не часто увидишь. Орланы в полдень взлетают с далеких скал, покружат, покружат и словно растают.
Кусты и травы стоят как ошпаренные. Ни дуновения, ни легкой зыби воздуха. Навалилась на все кругом знойная тяжесть, давит, гнетет. И река струит свои воды не так, как всегда, а как бы в бессилии истекает, напрасно силясь смирить этот невыносимый гнет. Легкие переполнены воздухом, но от того не легче, а тяжелее, и голова затуманена, как от вина. Невольно приходят мысли о жизни в пустыне, где нет вообще ни тени, ни деревца — пески и безводье. Как же там выживают и терпят все это люди? Как им не хочется никуда убежать — дальше от раскаленных, подвижных в бурю барханов, от проникающего всюду огня небесного? Не лучше ли бы провалиться куда-нибудь в тартарары?! Нет, не уходят оттуда люди, не убегают. Не хотят искать счастья на стороне. Родина! В ней одной и единой счастье, все помыслы с ней, и сладко страдать за нее! Все равно когда-нибудь путь приведет к оазису, и вода утолит жажду. Припади лишь к живительным струям, сотворив перед тем молитву…
Мы снова купаемся прямо в одежде и прячемся в жаркую тень. Уже булькает в котелке, тянет приятным, ни с чем не сравнимым духом свежей ухи.
Владимир Григорьевич лежит на спине, в седоватые волосы его бороды забрался черный большой муравей и лазает там, как в джунглях. Друг мой, кажется, спит и не слышит возню муравья. Вот сильнейшее из насекомых выбралось из волос бороды, ползет по шее к уху… Человек вздрагивает и легким движением руки стряхивает мураша в траву.
Давно замечаю, что друг мой нежен и ласков ко всякой твари: даже назойливых комаров он старается по возможности не давить, а веткой от них отмахиваться.
Вчера нам на крючок закидушки, наживленный ручьевой миногой, попалась редкая добыча: калужонок почти метровой длины. Он поднял со дна грузило снасти, сделал «свечу» над водой — выпрыгнул, став на хвост, снова ушел в глубину, поводил, поводил и затих. К берегу шел, как бычок на веревочке, дал себя снять с крючка и замер у меня в руках, точно испуганное дитя. Потом вдруг сильно извился, ударил акульим хвостом и замер опять. Невозможно было не любоваться этим прекрасным созданием природы, и мы с Владимиром Григорьевичем касались пальцами его гарпуноподобного хрящеватого полупрозрачного носа с большими прорезями ноздрей, пробовали на остроту шипы по бокам и хребтине, удивлялись широким, точно лопасти, плавникам. Рыба была как будто отлита из платины, уже видом одним являла собой драгоценность. Это не черный вертлявый сомишка, не скользкая плеть! Перед нами лежал детеныш гигантов, ведь калуги, если им ниспошлет судьба долгую жизнь, достигают полутора тонн…
Я рассказал об этом своему другу.
— Вот бы с такой побороться! — воскликнул в восторге он. — А эта — малявка еще. Хрящи да кости.
— Заметь, что калуга становится зрелой в семнадцать лет!
— Точно девушка… Как прекрасно! А этого недоросля надо нам отпустить.
— Я думаю — да! Тем более что на калугу у нас запрет. Одна из древнейших рыб нуждается сильно в защите.
— Вид у нее не земной. Ракета. Стрела. Копье. Осетры не такие. Калуга, когда на нее смотришь вот так, наверно, должна будоражить фантазию…
Панцирно крепкие крышки жабер у калужонка ритмично вздымаются. Рыба эта живучая, как все осетровые, может пробыть на воздухе и не один час, если ее закутать в мокрую тряпку или обложить сырым мохом. Тут она потягается с сазаном и карасем… Гроховский опять несет фотокамеру, и мы поочередно снимаемся с калужонком на память, а затем отпускаем его в родную стихию.
В костерке прогорает хворост, в сторонке стоят готовые чай и уха, и мы вновь повторяем одно из самых прекрасных и радостных наслаждений — вечернюю трапезу под летним тускнеющим небом, у затухающего огня, под неумолчный стрекот кузнечиков и отдаленное взревывание диких козлов где-то на призрачных уже сопках.
Солнце ушло, но заря не сгорела, и река, став еще неогляднее в усеченном пространстве, хранит её меркнущий блеск. Под тем берегом темно — одни силуэты возвышенностей. Днем там видна чужая деревня с вросшими в землю фанзами. Зато всеми цветами красуется выпяченная напоказ арка. Сие странное и бесполезное сооружение напоминает распущенный павлиний хвост… Выйдем мы на берег с другом, полюбуемся видом, да и опять за свои дела.
Днем за деревней идет на полях работа, доносятся протяжные голоса жнецов, скрип колес и мычание волов. Труд там начинается рано и поздно кончается. И я уже говорил другу, что простые люди по ту сторону, за кордоном, наверняка помнят искренность чувств, которые связывали их с нами, роднили и согревали.
Не так давно на Амуре свалилось на жителей прилегающих сел, деревень, городов сильнейшее наводнение. Я был живым свидетелем этого бедствия, до кровавых мозолей вместе с другими возводил насыпь протяженностью четырнадцать километров. Мы отстояли свой город: дамба держала воду, поднявшуюся над асфальтом на полтора метра.
А потом было начато на севере Приуралья строительство первой дальневосточной гидроэлектростанции и успешно закончено. Теперь многоводная Зея не сносит во время паводка все на своем пути, как это нередко случалось прежде. Много пришлось мне полазить по зейским горам, побродить по ее удивительно живописным долинам, сопкам и марям. Хотел и друга зазвать туда как-нибудь, но не зря говорится, что ты полагаешь, а тобой располагают. В другой раз, глядишь, и получится. Широка земля наша, и всего не охватишь! Нашли точку на карте, устроились — лучше не надо, и радуемся. До новых времен, до новых больших путешествий!
Так думалось и мечталось без суеты и волнения, за неторопливыми и приятными хлопотами…
А вчера шел чужой пароход, шлепал огромным своим колесом, устроенным сзади. Подобные «динозавры» когда-то давно еще ползали по Дунаю, Миссисипи и Волге. Потом они вымерли, однако, в отличие от звероящеров, не везде в одно время. Тут они продолжают ходить… Судно валилось к нашему берегу из-за обширной отмели на своей стороне. Когда мы с ним были на траверзе, до него оставалось от нас едва ли сто метров.
Нещадно дымя, пароход из минувшей эпохи уже подвертывался кормой. И тут, откуда-то, из машинного отделения наверно, высунулся блестящий от пота, замасленный торс матроса. Он стиснул ладони и помахал нам. И тотчас же спрятался в трюме. Длилось это одно мгновение, но оно осветило нас радостью. Да, не все на том берегу думают одинаково. И хотят они прежнего братства, блага и мира, ибо ведь только в этом есть высшее и разумное.
Мы закончили ужин. Воздух густеет, сыреет, и появляются редкие комары. Без них разве где обойдешься?
— Впрочем, мальки калуги, Владимир Григорьевич, всей дальнейшей жизнью своей обязаны комарам: на первой стадии развития они питаются исключительно личинками комара.
— Почему я эту кусучую тварь и щажу! А ты вон давишь без жалости.
— Какая может быть жалость, когда тебя хотят заживо съесть! Не защищайся, так и кровь всю до капельки высосут.