— То не лед трещит, не комар пищит!.. Да, Тимофей Иванович? Споем-ка лучше давай «Вдоль по Питерской»! Чего горевать! Жить надо, молоко давать надо.
Чуркин отвечал обычно так, ободренный их поддержкой и неунывностью:
— Перезимуем, коли сказали гоп! Страх-то в душе не завелся?
— За женщин — не скажу, а мы, мужики, ничего, — говорил бойко молодой скотник.
— А сам чего-то вздыхаешь, Петро! — подлавливал его управляющий. — Не вздыхай глубоко, не отдадим далеко. Хоть за курицу, да на свою улицу.
Девки и бабы прыскали, а храбрый скотник Петруха заливался румянцем и убирался с глаз, напялив поглубже шапку.
Понимал Тимофей Иванович, что животноводам не так уж и весело, но хорошо они делают, что подбадривают себя и его. Да и то еще надо понять, что свыклись. Но ему, управляющему, никак не свыкнуться. На флоте он был старшиной, и здесь за старшего. А кто к порядку привык, тот беспорядка не терпит. Вот и ходит, слушает, как постанывают отжившие свое бревна. За зиму раз пять посылал снег с крыши сбрасывать, чтобы перекрытия и опоры лишней тяжести не испытывали, а сам тем временем все выискивал, запасал материалы для будущего коровника. И проект уже был: строение сто на двадцать, со светом, теплом, автопоением, кормозапарником. Бригадира строительной бригады подбадривал в письмах: мол, как весной подам сигнал, так на крыльях летите ко мне.
Весна пришла шумная, скоротечная. Быстро согнала снега, прогрела землю, по низинам остро пошла в рост трава. Коров стали гонять на выпас. Только теперь Тимофей Иванович почувствовал полное облегчение, даже курить стал меньше. Скотный двор опустел. Однажды ранним утром приободренный Чуркин шагал к коровнику. Было, как говорится, раным-рано. Навстречу Тимофею Ивановичу шел чуть нахмуренный, цыгановатый Михаил Игнатов — зять любимый Хрисанфа Мефодьевича, которого он называл иногда Игнахой. Тесть ценил зятя за дисциплину, за трудолюбие, словом, ценил за многое доброе, что было в Игнатове. На заготовке кормов, например, тот так работал со своей бригадой, что не только на весь район — на всю область слава о нем шла. Все премии, вымпелы, подарки ценные были в бригаде зятя. С таким человеком можно было договариваться о деле и быть уверенным, что он не обманет, а исполнит и хорошо, и в срок.
Место встречи управляющего и лучшего тракториста совхоза было обговорено еще вчера. Сошлись, поздоровались скупо и направились к трактору, который стоял на выезде из коровника и уже похлопывал синим дымном. Чуркин засунул руки в карманы брезентовой куртки. Вид у него был решительный, непоколебимый.
— Разматывай, Миша, трос, захвати им подряд четыре крепежных столба, что в прошлом году мы подбивали под балки, и выдерни к черту их! Мать его в три попа! Если обрушится кровля, значит, мое ретивое не зря култыхалось всю зиму.
— Болело, поди? — Белые зубы блеснули в черной бороде и усах Игнатова. Чуркин подумал, что у тракториста такие же ровные, белые зубы, как у Николая Савельевича.
— Ты спрашиваешь — болело ли у меня сердце! Еще бы! Куда сердце летит, туда око бежит. У меня — все к коровнику. Посмотреть на Чуркина — такой бугай, а за флакон с валерьянкой хвататься стал. Жена ночью проснется, к груди моей припадет ухом — ритм считает.
— Она у тебя и учитель, и медик одновременно? — продолжал шутливо переговариваться Михаил Игнатов, волоча трос к коровнику.
А Чуркин между тем продолжал разговор на отвлеченную тему.
— Жена у меня настоящей травницей стала. Уж я смеюсь: скоро ты, говорю, Пее-Хомячихе на хвост наступишь, хлеб у нее отберешь!
— Пея в Кудрине успевает, а до Рогачева руки у нее не дотягиваются, — заметил Игнаха.
— Слышал, как она Мотю Ожогина от придури избавляла.
Тракторист повеселел.
— Это когда я на курсах учился в городе, а Мотька за невестой моей решил приударить! И куда лез? Если Галку мою с Ожогиным рядом поставить, так они будут смотреться, как лакированный туфель со стоптанным кирзовым сапогом. Высоко о себе Мотя мнил!
Чуркин на эти слова громко захохотал.
— Или влюбился, или так блажил… Давай я тебе, Михаил, пособлю!
Вдвоем они зачокеровали подпоры. Чуркин потер ладони, будто готовился ухватить нечто тяжелое и неудобное.
— Слушай, а чего это нам Мотька Ожогин вспомнился? — удивленно спросил управляющий.
— Да вспомнили, что его Пея от придури травкой отпаивала!
— А теперь-то он как — излечился?
— От придури — вроде, но от воровства и пьянства его могила излечит… Ну, я сажусь и дергаю! — сказал Игнатов.
Он забрался на сиденье, взялся за рычаги. Тимофей Иванович, посутулясь, отошел в сторону. Загнав в угол большого, толстогубого рта беломорину, он напряженным, цепким взглядом наблюдал за действиями тракториста.
Трос постепенно натягивался, в глубине коровника затрещало — стали вылетать один за другим крепежные столбы. Была короткая пауза, и вдруг с грохотом, подняв облако застаревшей пыли, обрушилась часть кровли и одной из стен коровника. В сыром весеннем воздухе распространился особенный запах трухлявой древесины.
— Отжил, болезный! Спасибо тебе за многолетнюю службу, — с чувством проговорил Чуркин. — Этот коровник строили мой дед, отец Хрисанфа Мефодьевича и старик Крымов. Полвека, считай, стоял!
— Добро ладили! — сказал Игнатов.
— Умели рубить! — Чуркин вытер со лба непрошенный пот и тяжело перевел дыхание. — Карл Маркс как учил? Он учил, что с прошлым надо расставаться весело. Вот мы, Михаил, весело и расстались. Наверно, только у нас здесь, в медвежьем углу, и сохранилось еще такое старье. В других хозяйствах, посмотришь, все новое, прочное. А мы тут маленько призадержались с развитием. Ничего! Построят, на Чузике город, и будет на нашей улице праздник.
— По бревнам растащить этот одр, что ли? — спросил Игнатов.
— Нет! — Тимофей Иванович приложил указательный палец к губам и хитро повел глазами. — Во-первых, рухнул коровник сам. Понял? Во-вторых, кому надо — пусть едут и смотрят. А нам сейчас, засучив рукава, немедленно рыть котлован под фундамент нового здания. Шукну строителям, и понеслась душа в рай!.. А вообще-то ты, Миша, видишь, что могло быть? И коровок прихлопнуло бы в один тяжкий час, и тех, кто их старательно каждый день за сосцы тянет.
— Тогда звони Румянцеву и доложи обстановку, — сказал Михаил.
— Ему — не буду. Сначала — Кате, жене его. Как совхозный диспетчер и добросердечная женщина, она всегда понимала мои заботы, тревоги…
Екатерина Ивановна Румянцева, а для многих попросту Катя, была человеком действительно с мягким, отзывчивым сердцем, все принимала близко: успехи в совхозе — радуется, как где-нибудь плохо — до слез довести себя может. Случится ли где какая авария, потравят ли всходы нерадивые пастухи, уйдет ли под снег неубранный хлеб — места не находит, истерзается вся. Как-то однажды далекая Тигровка нуждалась в печеном хлебе (с пекарней там что-то произошло), так она «тупой пилой мужу шею перепилила», пока тот не добился вертолета через Ватрушина и не послал туда выпечку кудринской пекарни. У Кати что в душе, то и на лице, скрывать свои чувства она не умеет, будь то радость, печаль или горе. И тревоги Тимофея Ивановича она принимала к сердцу, спрашивала:
— Как ты там, дышишь?
— Пока кислорода хватает, Катерина Ивановна, а дальше не знаю, что будет, — говорил Чуркин и поводил плечами, как будто одежда стесняла его, сковывала. — Что новенького на кудринском горизонте?
— То же самое, что и на рогачевском: вертолеты летают.
— Пусть себе. Это к лучшему. Ну так пиши, принимай сводку…
Сейчас он вошел в контору и посмотрел на часы. Было так рано, что еще не у всех по деревне печи топились. Петухи едва начинали распевать заспанные голоса. Взбудораженный Тимофей Иванович хорошо думал о себе в эту минуту, и тракториста Мишу Игнатова, Игнаху, хвалил: ловко же тот управился с подпорками, и обещал никому ни слова. Приписан, как говорится, Игнатов был к Кудрину, но вчера он здесь оказался, в Рогачеве, и Чуркин попросил его заночевать на отделении у них, чтобы утром все задуманное и порешить.