Почтмейстер в этом отношении — может быть, самая любопытная и даже неожиданная фигура. Поразивший чиновников «Повестью о капитане Копейкине», он, оказывается, знаком с трудами европейских мистиков: очень прилежно, «даже по ночам», он читал «Юнговы „Ночи“ и „Ключ к таинствам натуры“ Эккартсгаузена, из которых делал весьма длинные выписки» (VI, 156–157).
Сочинения немецкого теософа Иоганна Юнга, называвшего себя Генрихом Штиллингом (1740–1817) были весьма популярны в России. Основными пропагандистами учения Юнга-Штиллинга были журналы «Сионский вестник» А. Ф. Лабзина и «Друг юношества» М. И. Невзорова [73]. Наибольшей популярностью в России пользовались: роман «Тоска по отчизне» (перевод Ф. П. Лубяновского, 1806), автобиография «Жизнь Генриха Штиллинга» (перевод А. Ф. Лабзина, 1816), духовидческая книга «Приключения по смерти» (перевод А. Ф. Лабзина, 1815, 1816). Гоголевский почтмейстер читал поэму, называвшуюся «Жалобы, или Ночные думы о жизни, смерти и бессмертии», это сочинение переводилось на русский язык неоднократно. В. А. Воропаев указывает, что почтмейстер, скорее всего, читал его в переводе С. Глинки, вышедшем в 1820 г. третьим изданием под названием «Юнговы ночи». Пик популярности Юнга-Штиллинга в России приходится на 1810-е годы. Сочинениями его интересовались философ П. Я. Чаадаев, историк и литератор М. П. Погодин, писатели В. Ф. Одоевский, В. А. Жуковский, А. С. Пушкин и др. Сочинение «Ключ к таинствам натуры» также принадлежит перу популярного писателя-мистика. Имя Карла Эккартсгаузена (1752–1803) было хорошо известно в масонских кругах русского общества начала XIX века. Труды названных писателей привлекали чаше всего мистически настроенную часть образованного русского общества, в них видели возможность «органического перехода от познания тайн человеческой души, стремящейся к своей духовной Отчизне, к познанию таинственной миссии России, русского человека» [74]. Так что почтмейстер не только несет на себе печать своего времени, но и готов активно приобщаться к его духовно-мистическим настроениям, несколько неожиданным, правда, для губернского города.
Можно видеть, что круг чтения жителей города и помещиков, т. е. массового российского читателя, не слишком обширен и, пожалуй, эклектичен. Однако он позволяет предположить, что гоголевские читатели отечественных и западноевропейских сочинений, отзываясь на модные веяния, проявляли при этом собственную индивидуальность, обнаруживая вместе с тем и нечто общее: потребность — подчас бессознательную, в чем-то наивную — в философствовании, в осмыслении таинств жизни и человеческой натуры, в единении душ. В отличие от пушкинского героя (Евгений Онегин «бранил Гомера, Феокрита, зато читал Адама Смита»), гоголевские Адама Смита не читают, и не потому, что серьезное чтение им не по зубам, но и потому, что политической экономией и просто экономией они занимаются в своей практической жизни, в то время как литературные сочинения, хотя бы в отдельные и редкие мгновения жизни, пробуждают в них иные, далекие от «экономии» потребности.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В завершающей главе первого тома Чичиков покидает губернский город, и кажется, что сюжет возвращается к исходной точке: снова отправляется в путь герой в своей «красивой рессорной небольшой бричке»; к прежней жизни возвращаются жители города. Но при более пристальном вглядывании в текст мы все же замечаем, что губернский город не остается точно таким, как был. На пути Чичикова встречается похоронная процессия. Узнав, что хоронят прокурора и опасаясь, что его могут узнать, Чичиков прячется в угол кареты, но не может сдержать любопытства и сквозь задернутые занавески наблюдает за проезжающими мимо него. Никто не замечает его: «им было не до того. Они даже не занялись разными житейскими разговорами, какие обыкновенно ведут между собою провожающие покойника» (VI, 219). Вновь автор позволяет самому читателю подумать над тем, чем заняты мысли чиновников. Еще в предыдущей главе было замечено, что только после смерти прокурора «с соболезнованием узнали, что у покойника, точно, была душа», что «появленье смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке» (VI, 210), поэтому читатель вправе предположить, что размышления о жизни и смерти могли отвлечь жителей города от «житейских разговоров». Правда, раздумья о смерти не мешают подумать и о том, «каков-то будет новый генерал-губернатор, как возьмется за дело и как примет их» (VI, 219), а дамы, провожая прокурора, «хлопотали о вечных своих фестончиках и нашивочках» (там же), однако не исключено, что думая о новом начальнике, чиновники страшатся кары за грехи, которые они сами в себе отыскали. Эта плоть жизни, изредка «взбунтованная» необычными происшествиями или бессознательными философическими устремлениями, порождает, конечно, своих героев, и в последней главе тома автор вновь объясняет свою позицию, уже подкрепленную всем предшествующим повествованием: «…добродетельный человек все-таки не взят в герои… пора наконец припрячь и подлеца» (VI, 223). Становится очевидным, что биография Чичикова и могла появиться лишь в завершающей главе тома, она многое проясняет в поведении героя, но она не была предложена читателю изначально, следовательно, не предопределяла восприятие его как «подлеца». К тому же и «подлец» в гоголевском словоупотреблении и в конкретном контексте — не то же самое, что преступник.
Антитеза «добродетельного человека» и «подлеца», заявленная автором, принципиальна. В ней содержится не только спор с предшествующей литературной традицией, которая, как бы ни менялась, предполагала предоставлять в распоряжение читателя позитивный запас чувств, а, следовательно, и достойного героя, — но и попытка найти эстетическое решение вопроса, который все более занимал Гоголя: о степени негативного и позитивного в литературном произведении, о формах взаимодействия искусства и религии, не допускающей гиперболизации зла в художественном произведении, поскольку это может привести к его эстетизации. Избирая своим героем «подлеца», грешника, телесного человека (каким представлен Чичиков), писатель всматривается в судьбу человека, наделенного немалыми умственными способностями, поставившего во главу угла материальные ценности, умеющего добиваться своей цели и при этом терпящего поражение за поражением. Уже в этом можно усмотреть проявление не только эстетического, но и религиозного взгляда Гоголя на природу человека.
В поэме характер Чичикова строится с опорой на ряд антитез. Автор недаром вглядывался в «слухи» и «толки», расходящиеся по городу. Каждый из слухов отзывался на нечто, реально присущее Чичикову или потенциально в нем заложенное. «Делатель фальшивых бумаг», «похититель губернаторской дочки» — на это способен гоголевский герой. Наполеонизм Чичикова отличается от того культа Наполеона, который был распространен в русской жизни и культуре в первые десятилетия XIX столетия, однако с честолюбивыми мечтами героя вполне соотносим. Слухи улавливают, фиксируют в Чичикове полюса его натуры. Он в сюжете — и мошенник, и благородный разбойник (вспомним размышления жителей города, не Ринальдо ли Ринальдини появился среди них); грешник и герой житийных возможностей.
Современные исследователи выделили ряд житийных аллюзий в гоголевском тексте. Это одиночество среди сверстников, способность к аскетическому самоограничению, умение смирять себя, готовность терпеливо переносить все трудности[75]. В самом деле, Чичиков в раннем детстве терпит почти нищету; попав в городское училище, проявляет терпение и упорство. Автор избирает лексику, способную вызвать конкретные культурно-исторические ассоциации, прежде всего связанные с агиографической литературой. «Еще ребенком он умел уже отказать себе во всем» (VI, 226), «поступив на службу, самоотвержение, терпение и ограничение нужд показал он неслыханное», неприятности, встречающиеся на его жизненном пути, Чичиков «переносил сильно, терпеливо» (VI, 234). Другое дело, что терпение и самоотречение героя преследуют цель, противопоказанную житийному герою. В то время как Павлуша терпел бедность в училище, он одновременно проявил «оборотливость почти необыкновенную» (VI, 226), «оказался в нем большой ум… со стороны практической» (VI, 225).