Многолетняя работа над поэмой все более укрепляла Гоголя в мысли об особой культурной и духовной миссии, которую может выполнить это произведение. В конце декабря 1840 г. он писал С. Т. Аксакову: «Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том „Мертвых душ“. Переменяю, перечищаю, многое перерабатываю вовсе… Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые, невинные и скромные главы вы уже знаете» (XI, 322–323).
Ю. В. Манн заметил, что если вначале писатель характеризовал свой труд с помощью понятий эстетического порядка — «огромный», «оригинальный сюжет» и т. п., то после завершения первого тома на первый план в его суждениях выходили моральные категории («труд мой велик, мой подвиг спасителен», «клянусь, грех, сильный грех, тяжкий грех отвлекать меня!» [11]). Создавая главу за главой, писатель читал их разным лицам, пониманием которых дорожил, по-своему «проверяя» текст, наблюдая за реакцией слушателей, требуя критических замечаний и советов. Первые слушатели не могли (по отдельным главам, фрагментам) понять всю грандиозность замысла, однако уловили гоголевское сочетание комизма и серьезности, негативного и позитивного в восприятии российский действительности и человеческой природы, отозвались на авторскую готовность создать произведение особой жанровой природы, в котором исследовались бы пути и дороги не только России, но и всего человечества, загадочно совмещающего в себе материальное и духовное, мертвое и живое, падение и воскресение.
II. ВОПЛОЩЕНИЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Первая глава «Мертвых душ» — произведения, жанровой природе которого Гоголь уделял достаточно много внимания, остановившись наконец на поэме и настраивая тем самым читателей на восприятие эпически масштабного сочинения — первая глава начинается описанием вполне заурядного события, которое, пожалуй, событием даже трудно назвать: в губернский город приезжает некий господин, похожий на многих других, и сам приезд его почти не обратил на себя внимания жителей этого города. Автор всячески подчеркивает усредненность своего героя; в нем все неопределенно, словно и нет личности или хотя бы каких-то индивидуальных черт: неопределенен его внешний облик («ни слишком толст, ни слишком тонок»; «не красавец» и «не дурной наружности» — VI, 7), возраст («нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод» — там же). Такой человек может вовсе не обратить на себя внимания, но может быть и принят самыми разными людьми — ведь он похож на них и в этом смысле узнаваем, он не вызывает настороженности, недоверия. Его примут в свой круг и «подполковники», и «штабс-капитаны», и «помещики, имеющие около сотни душ крестьян» — все они, как замечает автор, ездят в таких же «рессорных бричках». И уже первые строчки текста позволяют обратить внимание на гоголевскую манеру письма. Мы встречаем довольно много названий бытовых предметов, вещей, которые входили в обиход жизни той поры. Автор точен в своих социальных и бытовых определениях, он обнаруживает хорошее знание реалий русской жизни. Так, усадив Чичикова в бричку, он демонстрирует свое понимание «господ средней руки», их привычек. Бричка — легкая полукрытая повозка с откидным кожаным верхом, в ней действительно удобно было ездить холостякам, а для семейных переездов она не годилась. В бричках ездил средний по достатку класс. Штабс-капитан, упомянутый в этом же контексте, — это офицерский чин в пехоте, артиллерии и инженерных войсках, введенный в 1801 г.; он выше поручика и ниже капитана. Казалось бы, до подполковника штабс-капитану далеко, но у Гоголя названы «отставные подполковники», а они-то, скорее всего, могут позволить себе ездить лишь в той бричке, в которой ездят штабс-капитаны и помещики, имеющие не слишком много душ крестьян. Итак, это тот социальный срез жизни, в котором занимает свое место Чичиков.
Но при этом стоит обратить внимание на гоголевский эпитет — «довольно красивая… бричка». Пожалуй, штабс-капитанам и отставным подполковникам было бы все равно, красива ли бричка, в которой они ездят, а вот Чичиков, как мы узнаем позже, всегда думал о том, какое впечатление он производит, и для этого пользовался двумя, с его точки зрения, равнозначными способами: заботился чрезвычайно о своей внешности, одежде, да и в целом любил разные красивые вещицы; а кроме того, прельщал своих собеседников речами, витиеватыми или простыми, в зависимости от того, с кем имел дело. Поэтому можно сказать, что автор уже с самого начала совершенно ненавязчиво, почти незаметно придает индивидуальность своему герою, но при этом психологический, внутренний его мир не раскрывает.
Достаточно долго не названо и имя героя, как не раскрыто наименование и не указаны географические ориентиры губернского города. Обозначено некое провинциальное пространство, границы которого четко не определены. Сочетание конкретики в бытовых наименованиях (создание иллюзии точного изображения российских «закоулков») и неопределенности в изображении времени и пространства — характерная черта гоголевского повествования. Перед читателями развертывается провинциальная русская жизнь, с ее мелочами, обыденностью, но в гоголевском ее описании уже с самого начала проступает авторское тяготение к эпическому охвату жизненного бытия, к всеобъемлемости взгляда на него, при котором малое и значительное, материальное и духовное, индивидуальное и общее представляют равный интерес. Правда, эпическое видение мира до поры до времени не декларируется, почти скрывается, но оно проступает в тех описаниях, которые неподготовленному читателю могут показаться странными и неожиданными. Бричка подъезжает к гостинице, навстречу ей попадается «молодой человек», описание которого столь подробно, что кажется, он займет, должен занять значительное место в дальнейшем повествовании. Названы «белые канифасовые панталоны, весьма узкие и короткие» (что отсылает нас к моде 1820-х годов, когда носили брюки из канифаса — плотной льняной материи), фрак «с покушеньями на моду», «манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом» (это означает, что манишка — накрахмаленный нагрудник, приложенный к мужской сорочке, был закреплен булавкой работы тульских мастеров в виде пистолета). Но чем завершается это конкретное описание внешнего облика безымянного персонажа? «Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой» (там же). Автор схватывает, улавливает отдельные мгновения, сознавая, что при всей их незначительности в них также запечатлена жизнь.
Но можно увидеть в этом эпизоде и иной смысл. Мы вправе предположить, что «молодой человек в канифасовых панталонах» попал в поле зрения и героя, «господина средней руки». Ведь это он въехал в ворота гостиницы губернского города, это он все желает о нем узнать, его взгляд внимателен и пристрастен, к тому же он сам имеет привычку «покушаться» на моду.
На чем прежде всего останавливается авторский взгляд, привлекая к нему и читательское внимание? Мы видим, что автор отмечает узнаваемость, привычность тех вещей, которые наполняют гостиничные покои. Герой встречен «трактирным слугою, или половым», лицо которого «нельзя было рассмотреть». «Покой был известного рода», «гостиница была тоже известного рода» (VI, 8). «Общая зала» в гостинице также не таит в себе ничего неожиданного — «те же стены», «тот же закопченный потолок», «та же копченая люстра»… Казалось бы, зачем же столь многократно указывать на то, что эта гостиница ничем не отличается от множества других в российской провинции? Автор же настойчиво отмечает это сходство. Да, перед нами привычная обыденность, проза жизни. Вчитываясь в гоголевский текст, мы замечаем, что автор не только бесстрастно описывает гостиничный фасад, лавочки «с хомутами, веревками и баранками» и многое другое, но с помощью легкой иронии выявляет в этой привычной устойчивости бытовой жизни свою необычность, некоторую странность. То, к чему привыкла сама эта жизнь, что здесь кажется нормой, на самом деле — отступление от нормы, диссонанс: «закопченный потолок», «стены, выкрашенные масляной краской, потемневшие вверху от трубочного дыма и залосненные снизу спинами разных проезжающих». Правда, отсутствие порядка, чистоты — еще не свидетельство странности. Но вот мы встречаем упоминание «разных обычных в трактирах блюд». Что же это за блюда? «Щи с слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких неделей, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярка жареная, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам» (VI, 9—10). Слоеный пирожок упомянут дважды. Заслоненный, как бы прикрытый перечнем других, вполне обычных блюд, он мог ускользнуть от внимания читателей, и автор о нем напомнил, обозначив некую бытовую загадку: что же это за вечный пирожок, который может храниться в течение нескольких недель? Мы можем также вспомнить, что в «Невском проспекте», повести, открывающей цикл «Петербургских повестей», поручик Пирогов, явившийся в дом немецких ремесленников к пленившей его блондинке, оказался побит хозяином и его приятелем, был разгневан, хотел подать «письменную просьбу в главный штаб», однако «зашел в кондитерскую, съел два слоеных пирожка» и совершенно «успокоился» (III, 45). Материальное наслаждение заглушило душевный дискомфорт, и все пошло своим чередом. Ох, уж этот вечный слоеный пирожок, — можно было бы воскликнуть, — который мешает нам жить насыщенной духовной жизнью!..