Недаром имена исторических лиц появляются в главе еще раз и в знаменательном контексте. Расхваливающему своих крестьян Собакевичу Чичиков напоминает, что их уже нет в живых, что все это «мечта». «Ну нет, не мечта!», — возражает Собакевич и вспоминает наделенного необыкновенной «силищей» Михеева: «…Хотел бы я знать, где бы вы в другом месте нашли такую мечту!» (VI, 103). Он произносит эти слова, «обратившись к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони», «как будто призывает» их в «посредники» (там же). Непрерывающаяся связь настоящего с героическим прошлым по-своему закреплена решительным словом Собакевича.
И в доме Плюшкина мы встречаемся с картинами, вновь напоминающими о героическом военном прошлом. Среди «весьма тесно и бестолково» размешенных на стенах картин можно было увидеть «длинный пожелтевший гравюр какого-то сражения, с огромными барабанами, кричащими солдатами в треугольных шляпах и тонущими конями» (VI, 115). Неизвестно, какое сражение изображено на гравюре. Сюжет можно истолковать и как напоминание об энергичном, действенном прошлом, и как знак бестолковости, суеты, сопровождающие исторический путь человечества. Оттеняют эти ушедшие в прошлое сражения другие изображения, становящиеся знаком иной жизни. На «огромной почерневшей картине» были изображены «цветы, фрукты, разрезанный арбуз, кабанья морда и висевшая головою вниз утка» (там же). В прежней жизни Плюшкина (когда приобретались или вывешивались эти картины) находили себе место и исторические сюжеты, и натюрморты. И у самого героя между историей и эмпирической жизнью не было раздора, противостояния. Заняв свои места в доме, эти полотна, теперь уже почерневшие, по-своему олицетворяли согласие между героической, воинской и обыденной жизнью. Но как в судьбе человечества в целом, так и в пути отдельного человека, гармония не удерживается долго. Плюшкин «воюет» с Маврой и крестьянами; арбуза и цветов не видно в их доме, а «кабанья морда» и «утка» — лишь изображения; Плюшкин давно ходит на другую «охоту»; на улицах деревни он собирает «всё, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок… „Вон, уже рыболов пошел на охоту!“ — говорили мужики» (VI, 117).
Характер описания картин в домах помещиков в очередной раз высвечивает многоплановость гоголевского повествования. Изображения (людей ли, неодушевленных предметов) лишены правдоподобия, симметрии; живописные сюжеты производят впечатление случайного их присутствия в российской провинции. Создается впечатление, что рука безымянного художника не ведала, что творила, и тем более не ведают владельцы поместий, во имя чего помещены диковинные изображения в их домах. А тем не менее это странное искусство — в высоких ли его образцах, в лубочном виде или в массовом, почти ремесленническом варианте — упорно вторгается в жизнь, отвоевывает в ней свое место и успевает либо пародийно представить бездумно искаженную человеком жизнь, либо напомнить о тех потребностях и возможностях души, которые в обыденной жизни скрыты под «толстою скорлупою».
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В шестой главе между автором и его героями устанавливается уже особая и более сложная, чем в предыдущих главах, связь. Рассказав о Манилове, Коробочке, Ноздреве, Собакевиче, приобщив к собственным размышлениям о них читателей, автор начинает новую главу очень личной интонацией, словно испытывая потребность задуматься о себе и о своем пути. Сознание его в ходе наблюдений над российской провинциальной жизнью собрало воедино довольно много впечатлений, реалий жизни, в которых внешнее преобладает над внутренним, материальное над духовным. Свойственно ли это только обыкновенному человеку или обыденность может коснуться и человека творческого? Виновен ли он будет в том? Следует ли преодолевать власть над собой телесного начала или попытаться преобразить, одухотворить его? И отчего не оскудевает душа?
Мы знаем, что Плюшкин, который займет центральное место в этой главе, более других героев утратил живое чувство жизни. Тем более знаменательно, что рассказ о нем предварен авторским воспоминанием о «летах юности», о «невозвратно мелькнувшем детстве», а точнее размышлением о тех переменах, которые происходят с человеком по мере его возмужания и старения. Авторское «отступление», открывающее главу, может быть соотнесено с лирическими стихотворениями, в которых на первый план вынесен мотив воспоминания, душевных утрат, скоротечности жизни. Е. А. Смирнова обратила внимание на то, что лексика первой гоголевской фразы («Прежде, давно, влета моей юности…») повторяет ключевые слова из первой строфы «Песни» В. А. Жуковского (1820):
Отымает наши радости
Без замены хладный свет;
Вдохновенье пылкой младости
Гаснет с чувством жертвой лет;
Не одно ланит пылание
Тратим с юности живой —
Видим сердца увядание
Прежде юности самой
[52].
Комментаторы же поэмы, в частности В. А. Воропаев, высказывали предположение, что лирическое размышление Гоголя в начале шестой главы повлияло в свою очередь на создание более поздних поэтических произведений, указывая, например, стихотворение в прозе И. С. Тургенева «О моя молодость! О моя свежесть!» и стихотворение С. Есенина «Не жалею, не зову, не плачу…» [53].
Так же как в поэтическом тексте Жуковского выражение «утрата радостей» несет в себе универсальный, общечеловеческий смысл, так гоголевское высказывание об ушедших «летах юности» побуждает читателя увидеть в судьбе Плюшкина нечто общее, что может коснуться всякого на его жизненном пути.
В авторском размышлении противопоставленными оказались «детский любопытный взгляд», «свежее тонкое вниманье» — и «охлажденный взор». «Нетерпеливо» ожидал автор новых впечатлений в юности, и «заманчиво» мелькали перед ним попадающиеся на пути помещичьи дома; теперь лишь «пошлую наружность» замечает «охлажденный взор». Слово пошлый в данном случае, замечает В. А. Воропаев, употреблено в его старом значении, зафиксированном в «Словаре церковнославянского и русского языка» 1847 г. — «низкий качеством, весьма обыкновенный», т. е. заурядный. На смену «немолчным речам» приходят «недвижные уста».
Сожаление автора об утраченной «юности» и «свежести» вполне искренне, это то чувство, которое может быть доступно каждому. Но в гоголевском контексте четко выстроенная оппозиция не так проста. Что же замечает «любопытный взгляд»? Все то, что встречается на пути. Можно сказать, что детский, полный любопытства взгляд близок к эпическому; он констатирует, а не отбирает впечатления. «Каменный ли казенный дом», «мещанские обывательские домики», «церковь», «рынок», «франт ли уездный», «уездный чиновник» — все вызывает интерес. Такой взгляд не анализирует, не оценивает. Это позиция человека, доверчиво ощущающего себя внутри мира, наблюдающего, но не задумывающегося о соотношении материи и духа.
Автор расстается с подобным мироощущением с печалью, вместе с тем не может не проститься с ним. Так же как «невозвратно» уходят лета детства, так остаются в прошлом «свежесть», «любопытство» ко всему, что ни попадается на жизненной дороге, «немолчные речи». Новый, «охлажденный взор» тягостен вначале, но оказывается плодотворен; «недвижные уста» приостанавливают «немолчные речи», потому возможен и необходим другой разговор. В «лета юности» автор не сумел бы так проницательно и даже пронзительно заглянуть в глубину души Плюшкина. «Прежде, давно» он заметил бы помещичий дом, полюбопытствовал, кто хозяин, «толст ли он», «сыновья ли у него, или целых шестеро дочерей с звонким девическим смехом» — и отправился бы дальше, мимо, к новым впечатлениям. «Теперь» для автора и дом, и сад Плюшкина, и сам Плюшкин — это предмет неторопливых размышлений, глубокого анализа.