Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рассказывая историю капитана Копейкина, почтмейстер переживает «час необыкновенный» (так в свое время определил Гоголь, в одном из добавлений к «Ревизору», состояние чиновников, вызванное приездом в уездный город Хлестакова, принятого за ревизора). Он рассказывает историю, но и творит ее на глазах чиновников. Суть истории раскрывается благодаря тому стилю, в котором она излагается. Гоголь использует форму сказа; устная речь почтмейстера насыщена (может показаться, даже избыточно) разнообразными украшениями, «фигурами» речи; передается разговорная интонация, в которой сталкиваются различные голоса: имитируя их, почтмейстер свое отношение к излагаемому высказывает не прямо, а «прячась» за иными сознаниями (голосами).

Рассказ гоголевского почтмейстера в историко-литературном плане предваряет лесковский сказ, структура которого достаточно сложна. Е. Ф. Никишаев в свое время совершенно справедливо обратил внимание на то, что ирония почтмейстера обращена не на Копейкина (как на человека, занимающего более низкое социальное положение), а на тех, чьей помощи Копейкин ожидал; но и сам капитан, по мнению исследователя, не героизирован [69].

Форма сказа, к которой прибегает Гоголь, позволяет ему соединить и даже смешать различные культурные традиции. В речи почтмейстера народное, фольклорное слово соединено с литературным; простонародный обыденный взгляд соседствует с библейским. Так, как почтмейстер, рассказать эту историю мог бы какой-нибудь бойкий мужичок, хранящий в памяти фольклорные прибаутки, поживший в городе, наслушавшись разговоров образованных господ, почитав популярные книжечки, приспособившие библейские притчи для простонародного сознания.

Это не умаляет индивидуальности почтмейстера, скорее, напротив, свидетельствует о его литературной одаренности и остроте ума. Его слово пародийно, но пародия метит как в застывшую литературную форму, так и в самое жизнь, если та самодовольна и горделива. Ирония почтмейстера срывает благопристойный покров с того и другого. Копейкин отправляется к вельможе: «Расспросил квартиру. „Вон“, говорят, указав ему дом на Дворцовой набережной. Избенка, понимаете, мужичья: стеклушки в окнах, можете себе представить, полуторасаженные зеркала, так что вазы и все, что там ни есть в комнатах, кажутся как бы внаруже: мог бы, в некотором роде, достать с улицы рукой; драгоценные мраморы на стенах, металлические галантереи, какая-нибудь ручка у дверей, так что нужно, знаете, забежать наперед в мелочную лавочку, да купить на грош мыла, да прежде часа два тереть им руки, да потом уже решишься ухватиться за нее — словом: лаки на всем такие — в некотором роде ума помрачение» (VI, 201).

Е. А. Смирнова отметила в тексте библейские ассоциации: уже в первых характеристиках, данных почтмейстером Петербургу («…в столице, которой подобной, так сказать, нет в мире!., сказочная Шехерезада» — VI, 200), проступают, хотя и завуалированно, ассоциации с библейским Вавилоном, а нагромождение национальных обозначений в «Повести…» (с высоким коэффициентом восточных) напоминает о вавилонском смешении языков [70].

Принципиально задавая общечеловеческий масштаб изображаемого, Гоголь вместе с тем вносит в текст конкретные наименования. Копейкин потерял ногу «под Красным ли, или под Лейпцигом» (VI, 200). Комментаторы гоголевской поэмы отметили, что Копейкин был ранен в одном из решающих сражений кампании 1812–1814 гг. В сражении под Красным (близ Смоленска) 3–6 ноября 1812 г. русские войска нанесли отступавшей французской армии ряд серьезных ударов. В битве под Лейпцигом 4–7 октября 1813 г., получившей название Битва народов, союзные армии (русская, австрийская, прусская и шведская) нанесли окончательное поражение наполеоновской Франции. Вельможа в ответ на просьбу Копейкина советует дождаться императора. Александр I вернулся в Петербург в 1815 г., после взятия Парижа русскими войсками. Реалии тогдашнего Петербурга отыскиваются в тексте: это Гороховая и Литейная улицы; Палкинский трактир — дорогой ресторан; Милютинские лавки — магазины близ Гостиного Двора, в них торговали изысканным гастрономическим товаром. Но капитан Копейкин, русский инвалид, явившийся в столицу искать помощи, конечно, не исчерпан упомянутыми национально-историческими реалиями. Впору было бы читателю спросить: «Что за притча Капитан Копейкин?»

Мы не знаем, как слушали чиновники рассказ почтмейстера, и не только потому, что автор ничего не говорит об этом. Мы подчиняемся целиком своеобразной энергетике речи почтмейстера — и губернский город с его проблемами отходит на задний план. Почтмейстер, смешав (а, может быть, органично соединив) в своей речи простонародное, литературное, библейское, становится выразителем своего рода серединного национального сознания, в котором «верхи» и «низы» одновременно и чужеродны, и понимают друг друга. Почтмейстеру Копейкин любопытен, капитан словно притягивает его к себе. Создается впечатление, что сюжет об этом герое, обездоленном, робком, настырном, комичном; мученике и разбойнике — все вместе, сюжет о нем пребывает в национальном сознании как некая константа, в которой преломились разнородные, но равноправные в ментальном контексте черты. Что же заложено, парадоксально переплетено в натуре и судьбе Копейкина? Геройство и уничижение, кураж и отчаяние, терпение и бунт. Вслушиваясь в рассказ почтмейстера, мы словно глядимся в зеркало, даже не желая того, противясь и будучи не в состоянии оторваться.

Копейкина вспоминают в сложную, критическую минуту. В поэме Гоголя именно в преддверии «Повести…» возникает своеобразный эффект национального ожидания. Пытаясь понять, «что за притча мертвые души», слышат рассказ о капитане Копейкине. Желая понять «притчу» о другом, на самом деле бессознательно догадываются, что странная история об экзотическом капитане (во всяком случае достаточно экзотично рассказанная) касается каким-то образом их самих. История Копейкина словно всплывает из глубин национального сознания — как притча, способная хотя бы отчасти приоткрыть тайну национального бытия. Пусть и не надолго, но объединяет всех слушателей. Герой, пришедший из войны 1812 года, из поры национального единения, на мгновение всех соединяет.

Вряд ли случайно эта история сопровождается жанровыми дефинициями — «повесть», «поэма», «роман», причем в истории видится не столько воплощенный роман, сколько его завязка: «Вот тут-то и начинается», — поясняет почтмейстер, приближаясь к рассказу о разбойничьей деятельности Копейкина, — «можно сказать, нить, завязка романа» (VI, 205). Открытым оказывается финал истории капитана Копейкина, как открыт сюжет романа нового времени, а также и итог национального ожидания.

Рассказ почтмейстера словно пробуждает и в других творческую способность к сюжетостроению. Расползаются слухи о Чичикове-Наполеоне, о Наполеоне-антихристе и о пророке, который «возвестил, что Наполеон есть антихрист» (VI, 206); Ноздрев в беседе с приехавшими к нему чиновниками сочиняет, а точнее, подхватывает увлекательные, авантюрные сюжеты о Чичикове — шпионе, Чичикове — делателе фальшивых бумажек, Чичикове — похитителе губернаторской дочки. Все понимают, что Ноздрев «понес такую околесину, которая не только не имела никакого подобия правды, но даже, просто, ни на что не имела подобия» (VI, 209), но из-под магической власти ноздревского слова не сразу могут выйти.

История о капитане Копейкине — своеобразная кульминация «толков, мнений и слухов», скрытый смысл ее не дается в руки. Предложив читателю эту загадочную историю, взглянув на губернский город (и Россию в целом) сквозь призму фантасмагорических, но заставляющих задуматься толков, мнений и слухов, автор не довольствуется формой опосредованно выраженного собственного отношения к происходящему и предлагает читателю размышление о судьбах человечества. Вновь появляется возможность, если не необходимость, пояснить свою творческую позицию. Допуская, что его укорят «в несообразности или назовут бедных чиновников дураками», автор напоминает, что и «во всемирной летописи человечества много есть целых столетий, которые, казалось бы, вычеркнул и уничтожил как ненужные» (VI, 210); «текущее поколение… смеется над неразумием своих предков, не зря, что небесным огнем исчерчена сия летопись…» (VI, 211). Так развертываемый автором сюжет поэмы может показаться кому-то ненужным, странным, лишенным смысла. Не сразу и не всем открывается истина, освещается немеркнущим светом путь. Чем более абсурдны события — допускает автор — тем скорее они затронут задремавшего человека. Здесь по-своему обнажен творческий метод писателя. Необычное и странное требуют разгадки. Художник оказывается неким проводником, направляющим человечество на тот «прямой путь», который ведет «к великолепной храмине, назначенной царю в чертоги» (VI, 210). Этот путь может быть открыт человечеству, несмотря на «искривленные, глухие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги» (там же), которые человечество же необдуманно избирает.

вернуться

69

См.: Никишаев Е. Ф. О соотношении двух первых редакций гоголевской «Повести о капитане Копейкине» // Вопросы сатиры в творчестве русских и зарубежных писателей. Науч. тр. Куйбыш. гос. пед. ин-та. Т. 188. Куйбышев. 1977.

вернуться

70

См.: Смирнова Е. А. Поэма Гоголя «Мертвые души». Л., 1987. С. 70–71.

32
{"b":"192447","o":1}