Уже тогда было ясно, что Кессилису, как бы он ни старался постичь военные науки, никогда не получить чина капитана. Его периодически представляли, но всегда это кончалось ничем. Кессилис с грустным юмором выслушивал очередное известие о неудаче и ждал следующего представления.
Как некогда за три месяца совместного пребывания в Африке я сблизился с Джоном Филдом, потому что мог часами беседовать с ним о книгах, так теперь я искал общества Кессилиса, потому что мог поговорить с ним об искусстве. Когда я узнал его поближе, я почувствовал к Кессилису искреннее влечение, обнаружив в нем качества, которых раньше не замечал: искреннюю доброжелательность к людям, умение здраво оценивать их и их поступки, интуицию и мудрость суждений.
Я не подозревал тогда, как силен был в нем страх смерти. Во время боевых операций он вел себя выдержанно, хладнокровно и разумно, ничто не давало оснований думать, что он боялся больше других. Но вот однажды туманным снежным утром он сам завел разговор, который открыл мне многое.
— Чертовски неприятно, Клод, но верите ли, я весь трясусь от страха. Он словно засел у меня где-то в кишках. Вы не представляете, как я вам завидую.
— Я тоже боюсь. Все боятся.
— Но не так, как я, — сказал он со своей обычной спокойной сдержанностью и умолк.
— Вы боитесь показать другим, что вам страшно, — сказал я. — Это понятно.
— Нет, не то. Просто я боюсь смерти. Но не беспокойтесь, я и виду не подам, что мне страшно. Раньше я думал, что не сумею скрыть это, но теперь я знаю, что смогу.
— Я, например, не верю, что меня могут убить. Почему же вас это так страшит?
— Я ничего не могу с собой поделать.
Однако в сером свете утра лицо его казалось совершенно спокойным, губы были упрямо сжаты. Мы сидели в кузове грузовика, где я провел ночь. Он пришел, чтобы узнать, не будет ли распоряжений, но заданий не было, и он остался, сел рядом и завернулся в одеяло. Мне захотелось как-то помочь ему.
— А не попробовать ли вам взглянуть на это с другой стороны? Почему вас страшит смерть? Вы когда-нибудь задумывались на этим? Потому, что дома вас ждут близкие, или потому, что сам факт смерти вас пугает… Почему?
— О, я уже пробовал так рассуждать. Я сам не знаю почему. Возможно, меня пугает неизвестность. Черт побери, хоть бы верить в загробную жизнь! Темнота всегда наводила на меня ужас, и при мысли о том, что наступит вечный мрак… — Он медленно повернулся и посмотрел на меня. Он полулежал, привалившись боком к борту машины.
Я пытался вспомнить слова Эпикура о смерти, которые, как мне казалось, могли помочь ему:
— «Приучай себя к мысли, что смерть… не имеет к нам никакого отношения… Ведь все хорошее и дурное… — начал я.
— …заключается в ощущении, — торопливо подхватил Кессилис, — а смерть есть лишение ощущения…» — Он умолк, вспоминая, что дальше, но вспомнил лишь слова из следующего отрывка: — «…И действительно, нет ничего страшного в жизни тому, кто всем сердцем постиг, что вне жизни нет ничего страшного. Таким образом, глуп тот, кто говорит, что он боится смерти… — уже уверенно продолжал Кессилис, как ученик, читающий стихи перед классом. — Не потому, что она причинит страдание, когда придет, но потому, что она причиняет страдания тем, что придет: ведь если что не тревожит, присутствуя, то напрасно печалиться, когда оно только еще ожидается. Таким образом, самое страшное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения, так как, когда мы существуем, смерть еще не присутствует; а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем. Таким образом, смерть не имеет отношения ни к живущим, ни к умершим, так как для одних она не существует, а другие уже не существуют[11]». К черту! — вдруг воскликнул Кессилис в каком-то мучительном экстазе. — Я знаю это наизусть, как сказочку о Мэри и ее белой овечке. Это почти моя коронная роль. Я так вжился в нее, что сейчас для меня это слова — и только… Да еще сосущая боль в желудке, постоянно, днем и ночью… Понимаете, днем и ночью!.. — Он вздохнул и отвернулся, тихонько раскачиваясь.
— Это пройдет, — неуверенно, стараясь успокоить его, сказал я. — До сих пор вы держались молодцом. Не хуже других, даже, черт побери, лучше многих.
Он внезапно выпрямился и сел. Лицо его было землистого цвета.
— Я не должен был говорить об этом. Я думал, что это мне поможет, но лучше мне не стало… — И вдруг, выпрыгнув из машины, он отбежал к обочине. Я понял, что его вырвало.
Через несколько минут он вернулся, вытирая рот. Его била дрожь, то ли от нервного напряжения, то ли от холода.
— Простите. Теперь мне легче.
Черт меня дернул тогда прочитать ему лекцию — я пытался по-дружески высмеять его страхи. Тогда я считал, что именно так следует поступить. Мне хотелось вернуть ему самообладание и уверенность, — и, когда я кончил, мне казалось, что я достиг цели. Закончил я шутливо назидательным замечанием о том, что мне следовало бы знать, кому доверять взвод, пусть он попробует теперь не оправдать моего доверия. Не лучше ли ему вместо того, чтобы цитировать Эпикура, заняться обязанностями взводного? Чего только я не наговорил ему тогда, чего не насоветовал! Когда я вспоминаю об этом, я готов провалиться сквозь землю от стыда.
Кессилис в почтительно-вежливом молчании выслушал меня, кивая головой после особенно патетических фраз, а потом сказал:
— Спасибо. Последую вашему совету. — И, улыбнувшись, взял под козырек. Он ушел, шлепая по жидкой грязи, втянув голову в плечи и пряча лицо от хлеставшего колючего снега.
Через два дня он был ранен осколком немецкого снаряда. Раненого Кессилиса притащил сержант Моненотт.
Кессилис умер не сразу. Он жил еще минут пятнадцать. Осколок попал в живот, разворотив его от паха до пупка. И все эти пятнадцать минут Кессилис лежал молча и неподвижно, казалось, не чувствуя боли — должно быть, она вся растворилась в ужасе смерти. Один лишь раз он взглянул на меня и попытался было улыбнуться, но слезы брызнули у него из глаз, и тут впервые с его уст сорвался крик боли. Когда подошел фельдшер, чтобы впрыснуть морфий, Кессилис был уже мертв.
Я долго убеждал себя в том, что это, в сущности, обычная смерть на поле боя; она не должна была меня как-то особенно потрясти. Я убеждал себя, что нравоучения, прочитанные мною Кессилису в то промозглое, серое утро, не имеют никакого отношения к его гибели. Если бы Кессилис остался жив, они, несомненно, пошли бы ему на пользу. Но я способен был утешаться этим, только пока мы были в боях, когда же нас отправили на отдых в тыл, я понял, что смерть Кессилиса была для меня ударом.
По окончании военных действий в Италии я был отозван из действующей армии и направлен на работу в военное министерство, где оставался уже по своей доброй воле до конца 1946 года. Я был рад этой возможности. Мне смертельно надоела ответственность и нестерпима была мысль, что мне снова могут быть подвластны судьбы других людей, их поступки, действия и даже мысли.
Я хотел лишь одного, чтобы мне никогда больше не пришлось вмешиваться в чужую жизнь, командовать, приказывать, принуждать. Мне хотелось бездумного, почти безразличного существования. Именно поэтому я так легко уступил Чармиан и не стал вмешиваться в ее семейные дела. Я боялся взвалить на себя хотя бы малейшую ответственность за чужую судьбу. В силу обстоятельств мне пришлось участвовать в жизни Хелены до последней ее минуты, но теперь я был свободен. Я многое потерял, но что-то и обрел. Хотя в душе я презирал себя за то, что ищу спасения в безразличии, я не мог не видеть в этом и некоторых преимуществ.
Если бы Чармиан в отчаянии не воскликнула, с известной театральностью, но совершенно искренне: «Я пропащий человек, Клод!» — я, возможно, так и не собрался бы поговорить с Эваном Шолто. Бог знает, что я скажу ему теперь и какой непоправимый вред нанесу своим разговором. Я и без того наделал немало глупостей; мне хватит их на всю жизнь.
Увидев меня, Эван не смог скрыть своего удивления.