Мы сидели у ярко пылавшего камина, высокое пламя беззаботно гудело в трубе, не давая тепла.
— Ох уж эти старые квартиры с испорченными каминами, — заметила Чармиан, делая попытку оттянуть разговор, которого сама же жаждала, — столько угля уходит, а все равно холодно.
— Все дело в Эване, не так ли? Именно об этом ты и собиралась поговорить со мной?
— Да, да, — воскликнула Чармиан, и долго сдерживаемые слезы покатились по щекам. — Я должна поговорить, должна… Поэтому я и отправила маму домой. Только с тобой я могу говорить об этом…
— Я так же не люблю Шолто, как и Хелена.
— Знаю, знаю. Но ты хоть способен понять… Ты можешь понять то, что мама называет просто наваждением. Мне кажется, можешь…
— Что-нибудь новое и очень плохое?
— Нет. Разве может быть еще хуже? Все так же плохо, как и раньше. — Она вынула носовой платок и вытерла глаза. Затем, медленно и отчетливо произнося каждое слово, сказала: — Ты вправе спросить, где моя гордость.
Я смотрел на нее — своеобразная красота Чармиан, красота высокой женщины, кажущейся, однако, хрупкой и беззащитной, всегда трогала меня. Во мне поднимался гнев против Шолто, протест против всего, на что ее обрекает брак с ним.
— Да, я, пожалуй, мог бы задать тебе этот вопрос, — согласился я.
— Гордость! — воскликнула Чармиан и каким-то театральным жестом вскинула голову. — Я докажу вам, что она есть у меня, когда снова верну Эвана. Я докажу, что у меня есть гордость. Докажу своей победой.
— Не будет ли это похоже на победу дрессировщика, которому наконец удалось научить щенка держать сахар на кончике носа, а не проглатывать его тут же?
Она ничего не ответила — произнесенная ею нелепая и патетическая тирада, должно быть, немного ее успокоила. Наконец, возвращаясь к действительности, она снова нервным жестом вскинула подбородок.
— Ну, вот опять, — сказала она и пересела на ручку моего кресла. — Бедный старый Клод, как мы, должно быть, тебе надоели. Сначала мама — столько лет прошло, пока она наконец угомонилась! А теперь я со своими горестями. — Затем вдруг со сдержанным чувством в голосе она спросила: — Ну почему, почему ты не уйдешь от нас? Почему ты снова не женишься? У тебя никогда не было своей жизни, Клод. Начни же ее наконец!
— Я альтруист, — ответил я, — разве ты этого не знаешь?
— Ничего подобного, — вдруг спокойно заметила Чармиан, — тебе просто лень сдвинуться с места. Так погрязнуть в чужих семейных неурядицах! Ты пропащий человек, Клод. Да попробуй же наконец избавиться от нас, пока мы еще способны тебя отпустить! Ведь завтра будет уже поздно. Я могу присосаться к тебе, как пиявка, как мама все эти годы!
— Ты же знаешь, как я отношусь к Хелене. — Я почувствовал, как у меня сжалось сердце от гнева и раскаяния.
— Разве ты не знаешь, что самые страшные вымогатели — это те, кого мы любим, — ответила Чармиан, словно удивляясь тому, что я не усвоил еще такой простой истины.
У входной двери послышалось какое-то царапанье и шорох.
— Это Эван! — Чармиан вскочила, и щеки ее порозовели.
Но это была всего лишь старая миссис Шолто, вздумавшая почему-то скрести ногтем по почтовому ящику, вместо того чтобы нажать кнопку звонка.
Миссис Шолто в этот вечер была воплощением внимания и любезности; она заботливо, словно родную дочь, расспрашивала Чармиан о здоровье и всего один раз произнесла имя своего сына, и то для того только, чтобы похвалить его за упорство и настойчивость в поисках места.
— …Не то что некоторые мужья состоятельных жен… — улыбнулась она и многозначительно умолкла. Перед своей смертью сэр Даниэль Арчер оставил Чармиан дарственную на восемьдесят тысяч фунтов стерлингов. Эти деньги позволяли Чармиан обеспечить Эвану образ жизни, который, как он считал, не ронял его в собственных глазах. Но они же стали проклятием Чармиан, ибо связывали ее с Шолто более крепкими узами, чем ребенок, которого она ждала.
— Да, — заметила вдруг миссис Шолто и, словно вспомнив о стуже за окном, зябко повела худыми плечами, — у нас действительно замечательное правительство, не так ли? С каждым днем жизнь становится все ужасней. Говорят, вводится еще более строгий лимит на электричество.
Решив, что это наиболее безопасная тема для разговора, я тут же поддержал ее. Так мы вежливо беседовали о разных пустяках, пока не явился Эван с несколько загадочным видом и в отличном настроении. Я решил, что теперь могу спокойно уйти.
Чармиан проводила меня до двери и поблагодарила за подарок — небольшую картину Биркета Форстера, доставшуюся мне в наследство от покойного Даниэля Арчера. Чармиан не разделяла моего несколько пренебрежительного отношения к этому художнику.
— Эта картина словно изумруды, вышитые гарусом, — сказала она как-то неопределенно. — Она хороша именно тем, что так ужасна. Ты бы продал ее, Клод. Разве ты можешь позволять себе такие подарки? — Она поцеловала меня, и это было так не похоже на Чармиан.
— Я рад, что она тебе нравится. Ну, теперь ты успокоилась?
— Он дома, это все, что мне нужно, — сказала она с каким-то ожесточением, принимая собственную одержимость за любовь. Беда в том, что порой подобная одержимость бывает сильнее подлинной любви. Мне казалось, что именно это и происходит сейчас с Чармиан.
Взошла луна, бросив свой синий отсвет на узкий газон перед домом. На свежевыпавшем снегу виднелись четкие следы: вот осторожные скользящие шаги Хелены, которая прошла здесь в меховых ботиках; крохотные отпечатки туфель миссис Шолто, пробежавшей к крыльцу, должно быть, на цыпочках; четкие шаги Эвана Шолто. Я не надеялся поймать такси (нам просто чудом удалось найти его для Хелены) и зашагал к ближайшей станции метрополитена. Холод на улице оказался не таким страшным, каким он представлялся в теплой квартире. Я шел и думал о том, что сказала мне Чармиан, — о ее сдержанном, но столь великодушном совете снять с себя заботу о ней и Хелене и о неожиданном и безжалостном открытии, которое она сделала: я малодушен, я просто трус и боюсь свободы.
В этот вечер мне казалось, что весь мир застыл от холода, как застыли стрелки часов на башнях вокзала и ратуши; скованная морозом земля перестала вращаться вокруг своей оси. Я не думал о переменах и не жаждал их. Оглядываясь назад, на прожитые годы, я видел детство в Брюгге, полное лишений, беспорядочное, но такое веселое и беззаботное. Я вспомнил свое отрочество и деспотическую опеку Хелены после смерти отца, любовь к Сесиль Арчер, ее безвременную кончину, несчастливый брак с Мэг и последующие годы, когда потускнели и обесцветились мечты и желания; затем война, армия и жизнь вдвоем с Хеленой в последние годы ее блеска и великолепия, когда столь бездумно и великодушно она бросила остатки своего состояния к ногам юного Джона Филда. И вот мы снова с нею одни, связанные узами дружбы и долга. Я привязан к Чармиан, к ее судьбе, привязан до тех пор, пока не освобожу ее из плена безрассудной любви к Шолто.
В этом тесном мире, скованном зимней стужей, я думал о словах Чармиан и не находил в них смысла. Она просто пошутила — тоже постучала по пустому ящику для почты, вместо того чтобы нажать кнопку звонка. Простая шутка, даже не рассчитанная на то, что ее поймут и оценят.
Возможно, потому что я не выказал откровенной враждебности к миссис Шолто при нашей встрече у Чармиан, старой леди вдруг взбрело в голову пригласить нас с Хеленой на обед.
Она по-прежнему жила в своей квартирке в Кенсингтон-гарденс. Мы с Хеленой не были здесь с тех самых пор, как поссорились с миссис Шолто из-за Джонни Филда.
— Насколько я помню, — заметила Хелена, когда мы шли с ней по Кенсингтон-Гор, — в последний твой визит к ней ты, кажется, грозился подать в суд на старую чертовку за клевету. А теперь, расфрантившись, как идиоты, мы плетемся к ней в гости. — И Хелена искоса бросила на меня ехидный взгляд.
Я принялся рассуждать о том, что жизнь, в сущности, состоит из бесконечных уступок и компромиссов и поэтому нет смысла враждовать с теми, с кем по воле судьбы нам все равно приходится общаться.