Я Мейерхольду писал и убеждал в письме не быть резким в изображении нервного человека. — См. письмо 2903 в т. 8 Писем.
Рецензент газеты «Курьер», отмечая общий высокий уровень исполнения, режиссуры, об игре Мейерхольда писал: «…кажется, артист недостаточно проникся идеей автора. Он должен особенную энергию вложить в те места роли, в которых наиболее ярко рисуется автором духовная борьба „одинокого“ <…> г. Мейерхольд сделает значительно больше для правильного истолкования характера Иоганнеса, если откажется от излишней суетливости, переходящей по временам в какую-то беготню. Иоганнес должен быть в высокой степени раздражителен, резок, нервен, но не суетлив. Голос его от самых нежных, душевных нот должен в минуты резкого возбуждения доходить до крика, мучительного стона, но каждая фраза, каждое слово должны доходить до слуха зрителей. В заключительной сцене драмы, после ухода Анны, когда Иоганнес решается на самоубийство, артист слишком злоупотребляет изображением нервного возбуждения, граничащего с сумасшествием. Сцена эта и без того удивительно драматично написана Гауптманом, что менее беспокойная игра артиста положительно усилит впечатление, а никак не ослабит» (1899, № 352, 21 декабря).
О том же писал в «Русских ведомостях» И. Игнатов: «Г-н Мейерхольд, исполнявший роль Иоганна, сделал из него совершенного неврастеника, человека развинченного и неустойчивого, страдания которого всего скорее возбуждаются несоответствием между размерами амбиции и количеством амуниции. Он не только раздражается жизненными мелочами, но мечется в раздражении, не только мучительно сознает свое духовное одиночество, но проявляет свои мучения в порывистых жестах, в беготне по комнате, в постоянном дрожании рук, в повышениях голоса, часто не соответствующих умеренности выражений. Перед нами тип неврастеника, неустойчивого, бессильного, нигде и никогда не способного найти удовлетворение. Его увлечение Анной представляется зрителю не глубоким чувством, основанным на взаимном понимании и сходстве стремлений, а временами капризом больного, может быть, жалкого по своим страданиям, но антипатичного по своему узкому эгоизму и по своей душевной дряблости. При таком освещении меняется не только психология данного лица — меняются и основная мысль драмы, и отношение зрителя к поставленному вопросу» (1899, № 349, 18 декабря).
Сестра говорит, что Вы чудесно играли Анну. — Книппер писала Чехову о своей неудовлетворенности исполнением роли Анны: «Перед Анной Map я пока чувствую себя бессильной, играю очень бледно, слабо; теперь у меня больше свободного времени, буду ею заниматься, хочу, чтобы она меня хоть немножечко удовлетворила, а играть так — одно терзание для меня».
В «Нов<ом> времени» очень похвалили Вашу труппу. — 28 декабря 1899 г. в «Новом времени» (№ 8561) было напечатано «Письмо из Москвы» П. Перцова по поводу спектакля Художественного театра «Дядя Ваня»: «Играют пьесу Чехова <…> бесподобно. Это не только талантливо — это, употребляя модную квалификацию, „сверх“ талантливо. Можно поздравить Петербург, если он увидит этой зимой „Дядю Ваню“ в исполнении труппы г. Станиславского. Самое замечательное в этом исполнении — бесспорно ансамбль и режиссерская „постановка“. Это уже не „сцена“, на которой „играют“, — это просто подлинная „будничная жизнь“, точно перед вами случайно выломали стену в чужую квартиру и вы сделались невольными свидетелями ее жизни. До чего обдумана каждая мелочь, как выдержаны все оттенки обстановки <…> Право, глядя на эту игру, я невольно подумал, что наш театр вовсе уже не находится в таком „декадансе“, как обыкновенно уверяют. Пусть нет теперь Щепкиных, Мартыновых, Самойловых, зато явилось то, чего, быть может, и не могло быть в эпоху крупных артистических индивидуальностей. Если нет великих актеров, зато народился „великий ансамбль“ — такое дружное, ровное, согласное исполнение, которое стоит всякой блестящей индивидуальности и которому предстоит, я думаю, самое широкое будущее в сценическом искусстве, „социальном“ по самой природе.
Но и на общем фоне превосходного исполнения выделяется г. Вишневский в роли незадачного дяди Вани, нервно и страстно проводящий свою партию, и г-жа Лилина — Соня, так тонко и искренно передающая историю своей бедной, надломленной любви, что краткую вспышку ее юного счастью <…> трудно слышать без сильного волнения.
И удивили меня москвичи своим хладнокровием и сдержанностью. Театр был, конечно, набит, а между тем — аплодисменты жиденькие, вызовы вялые, и в антрактах всё такие же вялые, сонные лица, точно и не было на сцене ничего яркого, сильного, „дух захватывающего“. Тут впечатления „с холодом в спине“, как говаривал Достоевский, а они ходят по фойе также чинно и равнодушно, „как ни в чем не бывало“. Уж каких им надо зрелищ — бог их ведает. Тоже „хмурые люди“ из чеховской публики. Нас, петербуржцев, бранят за „холодность“ и „бездушие“, но, боже мой, мы каждый спектакль отбиваем себе все ладоши, вызывая Фигнера. Мы умеем встречать Савину и Комиссаржевскую, Варламова, Давыдова и Сазонова — да всё талантливое. И дайте нам такую пьесу и такую игру — и увидите, как мы будем хладнокровны. Ох, не устарела ли уже слава Москвы, как якобы „экспансивной“ и „увлекающейся“?
И уж, конечно, в антракте я услышал фатальное: „Не понимаю, что хотел сказать этим автор“. О господи! Никогда-то мы не понимаем».
…очевидно, и в Великом посту будут хвалить… — Предполагавшаяся («великим постом») гастрольная поездка труппы Художественного театра в Петербург не состоялась. См. примечания к письму 3040*.
В февр<альской> книжке «Жизни» будет моя повесть… — Повесть «В овраге» была напечатана не в февральской, а в январской книжке «Жизни».
У нас Левитан ~ изобразил лунную ночь во время сенокоса. — В своей книге «Из далекого прошлого» (М., Гослитиздат, 1960) М. П. Чехова вспоминает: «В конце 1899 года, во время рождественских праздников, к нам приезжал наш старый, дорогой друг И. И. Левитан. Он тогда был уже тяжело больным. Эта его встреча с Антоном Павловичем, в сущности, оказалась последней (если не считать кратковременного посещения Антоном Павловичем больного Левитана в мае 1900 года в Москве).
В эти последние дни 1899 года в нашем доме появилась еще одна картина Левитана — написанный маслом этюд „Стоги сена в лунную ночь“. Появлению этого этюда предшествовал разговор Антона Павловича с Левитаном о русской природе. Левитан сидел в кабинете брата в кресле перед камином, а Антон Павлович, медленно прохаживаясь по комнате, говорил о том, что он соскучился по родному среднерусскому пейзажу, что крымская южная природа хотя и красивая, но холодная. Я сидела тут же в комнате. Вдруг Левитан обращается ко мне:
— Мафа, принесите мне, пожалуйста, картону.
Я принесла. Исаак Ильич вырезал кусок по размеру ниши камина, вставил его туда, взял краски и начал писать. В каких-нибудь полчаса этюд был готов. На нем были изображены копны сена в поле во время сенокоса в лунную ночь, вдали лес. В нижнем правом углу он написал: И. Левитан — А. Чехову. Так этот подарок друга навсегда и остался в нише камина» (стр. 244–245).
2992. А. М. ПЕШКОВУ (М. ГОРЬКОМУ)
2 января 1900 г.
Печатается по автографу (Архив Горького). Впервые опубликовано: Письма, т. VI, стр. 1–2.
Год устанавливается по письму М. Горького от 13 декабря 1899 г., на которое отвечает Чехов; Горький ответил 5 января 1900 г. (Горький, т. 28, стр. 107–108 и 112–114).
…когда приедете в Ялту? — Горький писал: «…весьма вероятно, что зимою я принужден уже буду ехать в Ялту».
Фотографию получил… — Это могла быть одна из двух фотографий 1899 г. На одной из них Горький снят с Е. П. Пешковой и сыном Максимом, на другой — только с Максимом.
Спасибо за хлопоты насчет нашего попечительства о приезжих. — Видя тяжелое положение туберкулезных больных, приезжающих в Ялту для лечения, Чехов всячески старался помогать им и принял деятельное участие в работе Ялтинского попечительства о нуждающихся и больных. В частности, рассылал воззвание, отпечатанное за его подписью, с просьбой о пожертвованиях (см. в т. 8 Писем письмо 2954 и примечания к нему).