— Спать хочу, — томно проговорил Маркович, — скотина ефрейтор не дал выспаться.
— Кокетство, — сказал Сергей.
— Клянусь богом!
— Слова это.
— Твое дело не верить.
— Ей-богу, кокетство: ни один человек не мог бы спать. — Он спросил у Порукина: — Что ж не работаешь? Ты успел бы штучку отполировать.
Порукин махнул рукой:
— Ну их, дрожь такая.
— А где он? — спросил Сергей у Сенко. — Почему его не видно?
— Ось с той горки всэ чисто видать, он звитты идэ.
— Аж живит болыть, — сказал Вовк.
Он был необычайно унылый, цвета размокшего стирального мыла.
— Что, Капилевич, и скучно и грустно в холодное утро атаки? — спросил Сергей.
Капилевич мрачно ответил:
— Вы, Кравченко, как выпивший: разговариваете и разговариваете.
— Ось воно! — вдруг крикнул Сенко.
Стрельба послышалась близко, на левом фланге.
— Влизуть на цю горку, от тоди нам будэ.
— Конечно, надо холмик занимать, пока не поздно, — сказал Маркович.
— Офицер лучше знает, он теперь советуется, думает, больше тебя понимает, — объяснил Гильдеев.
— «Советуется», «советуется», — передразнил его Сергей.
«Они ж нас погубят! — с ужасом думал он. Ведь с этой высоты нас гранатами закидают».
Новая, особенная растерянность пришла к нему. Вспомнились офицеры в госпитале, рассказчики анекдотов, коллекционеры марок, болтуны, вспыльчивые и слабые люди, к разговорам которых он относился снисходительно; он подумал о двух офицерах, сидящих в землянке, вспомнил недавнее ложное чувство восхищения перед силой поручика Аверина, посмотрел на едва приметную возвышенность, показавшуюся ему неприступной высотой, представил огромную толпу озирающихся, нерешительных солдат. «Это же не офицеры, — подумал он, — это же не офицеры».
Его ожег этот внезапно возникший образ измученных напряжением солдат без командиров, поглядывающих на возвышенность перед ними, доведенных почти до сумасшествия ожиданием, вчерашней артиллерийской подготовкой, грозной силой невидимого разящего врага. Грозной была; пустота низкого неба над самой землей, — пустота, из которой каждый миг могли возникнуть озверевшие метатели гранат, пулеметчики с безжалостными глазами. Нужно было действовать, все чувствовали это,— и не было приказа к действию. И ужас, ярость — все смешалось в душе Сергея.
— Господин ефрейтор, дозвольте полезть посмотреть, — сказал Пахарь.
— Хто вылизэ бэз приказа, той получыть пулю, — ответил добряк Улыбейко, и сказал так, что Пахарь сразу поверил его словам.
— А ей-богу, нас постреляють, як горобцив, — сказал Вовк тихим голосом.
Австрийцы появились внезапно.
Выбежал один — четко видный, бесшумный, странный, словно большой зверь, вдруг шевельнувшийся в чаще, — и сразу вся возвышенность зашевелилась, поголубела. Враг наконец дорвался до русских окопов.
— Самохвалов, открывай огонь! — закричал выскочивший из землянки Аверин.
В пальбу винтовок ворвалась пулеметная очередь. Пулемет дрожал, устремляя рыльце в разные стороны, и казалось, что злое животное хочет выскочить из окопа, а Самохвалов, побагровев от напряжения, борется с ним, удерживает обеими руками трепещущего от железной ярости зверя.
Никто из русских солдат, расстреливающих австрийцев, не заметил, что враг был без винтовок и что выбежавшие на пригорок солдаты кричали и поднимали руки вверх. Сильна была растерянность русских, когда они, убив и тяжело искалечив много десятков австрийцев, захватили безоружных пленных.
Это были солдаты чешского батальона, принявшие участие в сражении 6 марта 1915 года и еще задолго до вылазки решившие сдаться без боя русским войскам.
А в тысяче саженей в сторону Мосцицкого шоссе продолжалась стрельба винтовок и пулеметов — то цепь за цепью шли и падали под русским огнем солдаты двадцатой гонведской дивизии.
После вчерашнего артиллерийского огня ожидание врага достигло огромного напряжения, и австрийцы в сознании. Сергея превратились в неистовых, жестоких демонов. Он смотрел, как Капилевич с жадным любопытством разговаривал на стремительном еврейском языке с горбоносым человеком в австрийской шинели. Порукин насмешливо поучал всхлипывающего, судорожно глотающего русский хлеб австрийца.
— Что, хлеб-то оказался сильнее горудиев ваших, русский хлеб? Победил над вашим Перемышлем?
В нескольких десятках саженей от окопов валялись теплые тела людей, которые уже не будут жить на свете и которые еще час тому назад могли бы глотать слюну и утирать жадные слезы, глядя, как русские солдаты ломают свои не доеденные во время вчерашней бомбардировки хлебные пайки.
Пленных вскоре угнали в тыл. Аверин написал полковнику донесение о том, как его рота, без всякой поддержки четвертой роты и частей Севастопольского полка, а совершенно самостоятельно, в жестокой и упорной схватке разбила австрийскую колонну. Донесение было с подробностями. Аверин писал быстро, не задумываясь, и, подписывая донесение, сказал Солнцеву:
— Должно быть, нас обоих представят, и нижних чинов надо бы некоторых, вот вашего вольнопера Кравченко: как говорится, он славный малый, но педант.
Солнцев озабоченно ответил:
— Странно выглядит: у нас не то что убитых, а легко раненных ни одного. Хоть бы вчера ахнуло чемоданчиком и контузило человек с пяток. А Кравченко наш красненький, это я голову наотрез даю.
— Ну и черт с ним, что он красный, испугал!
Аверин чувствовал себя возбужденно, радостно.
«Словно весенний дождь по сердцу прошел, светло, чисто, и голова совсем не болит», — думал он.
С донесением в штаб полка он послал Сергея и приписал в конце, под подписью: «Донесение это посылаю с вольноопределяющимся Кравченко, ввиду того что ротный ординарец контужен».
Сергей вылез из окопа и пошел полем, так как в заваленных местах трудно было выбираться из хода сообщения. Шел он не торопясь, погруженный в размышления. Земля во многих местах была в бессмысленных глубоких яминах.
Он томился от непонимания того, что происходит, и уже знал, что происходит не то, что принял он на веру с чужих слов и мыслей. Строгий и ясный мир, который с детских лет возникал в его душе, рухнул. Сергей знал, как это началось. Еще в тюрьме поднялся туман, не стало ясной простоты, уверенности; тревога и чувство пустоты не покидали его с тех пор. Ему вспомнилось звездное небо, лежавшее в луже. Земля, земля!
И после полугода войны он шел по мокрой исковерканной земле к штабу полка и думал.
Ему было очень тяжело. Все осколки стали, валявшиеся в поле, сидели в его сердце.
У пленных австрийцев нашли обращение генерала Кустманека, розданное перед вылазкой гарнизону Перемышля. В обращении говорилось:
«Там, в нашей возлюбленной стране, тысячи и тысячи сердец бьются из-за вас, миллионы ждут с затаенным дыханием известий от вас... Предъявляю вам, герои, свои последние требования... Я поведу вас, чтоб стальным клином пробить железное кольцо неприятеля, а потом неутомимыми усилиями продвигаться все далее, до тех пор, пока мы не присоединимся к нашей армии, которая ценой тяжелых сражений уже подошла к нам... Солдаты, мы разделим последние наши припасы. Честь нашей страны и каждого из нас запрещает, чтобы мы после тяжелой, славной, победоносной борьбы попали во власть неприятеля, как беспомощная толпа. Герои-солдаты, нам нужно пробиться, и мы пробьемся».
От мысли взять Перемышль штурмом русское командование отказалось еще зимой. Много тысяч русских солдат было убито под Перемышлем в первые месяцы осады осенью 1914 года. Существовало мнение, что в Перемышле начались эпидемии голодного тифа и дизентерии, что злой мор и цинга совершенно развалили австрийскую армию и что доедаются последние остатки запасов. Этого взгляда придерживалась та часть генералов и высшего начальства штаба осадной армии, которые не хотели штурма крепости. Этого взгляда придерживался генерал Селиванов, командовавший армией.
Генерал Селиванов, шестидесятивосьмилетний старик, не хотевший волнений для своего сердца, боявшийся роковых неудач, губительных под конец жизни для его долгой, медленной карьеры, верил, что доведенные до полного истощения запасов австрийцы должны сдаться в ближайший месяц-полтора и что начинать штурм первоклассной крепости при недостаточном количестве технических средств и бедности артиллерийскими снарядами — дело преступное и безумное.